Эвальд Эмильевич вздохнул и подошел к Сабининой двери, - было заметно, что он не уверен, стоит ли ему туда впереться или нет. Но, как видно, есть ему хотелось здорово, потому что он, наконец, решился и приоткрыл дверь. Однако ничего попросить ему не удалось: из комнаты донеслись странные звуки, похожие на собачий лай. Мы оба застыли в ужасе, и вдруг до меня дошло - это рыдала Сабина. Я как раз недавно узнала, что рыдать значит громко плакать в полный голос, хотя этот страшный лай не был похож на голос Сабины.
Мы отскочили от двери и уставились друг на друга, и я вдруг тоже начала рыдать, сама не зная, почему. Эвальд Эмильевич страшно испугался, он обнял меня и начал гладить по голове, как ребенка: «Тише, тише, дурочка, ты всех мышей распугаешь», - бормотал он, и я почувствовала, что он сам тоже готов зарыдать. И чтобы этого не случилось, он повернул мое лицо к себе и поцеловал в губы, так, как взрослые целуются в кино. От этого мне стало немного легче, и может быть, мы бы продолжали целоваться, если бы из двери не выскочил Эмиль Шпильрайн. Он даже не заметил, чем мы занимались, мне кажется, он вообще ничего не замечал, а ходил и двигался, как слепой.
«Скорей, Эвальд, - заторопил он, - нам пора! Мы опаздываем на поезд!» И припустил ко входной двери, а рыжий отпустил меня (по-моему, неохотно) и бросился за ним. Они уже мчались вниз по лестнице, когда я крикнула я им вслед: «Куда вы?» «На Кудыкину гору!» - ответил Эвальд Эмильевич, совсем как когда-то мама Валя из окна Лешиного грузовика.
7. ВРЕЗКА
Эвальда Эмильевича Шпильрайна я встретила через тридцать лет на конференции в Сухуми. Я только-только защитила кандидатскую диссертацию в Новосибирском академгородке, а он уже был уважаемым доктором наук и начальником лаборатории в институте теплофизики. Я стояла на широкой террасе, нависающей над морем, как вдруг на лестнице, ведущей на террасу с пляжа, появилась огненно-рыжая голова, потом золотые очки, а потом и весь носитель этого великолепия в светлой куртке с биркой, на которой было написано его имя. Но я бы узнала его и без бирки – какая девочка может забыть свой первый поцелуй? Впрочем, я к тому времени была уже далеко не девочка, а замужняя дама, мать двух довольно взрослых сыновей. Но хоть мне уже почти перевалило за сорок, образ этого рыжего нахала все еще гнездился в глубине моего сердца.
В порыве радостного изумления я шагнула ему навстречу: «Эвальд Эмильевич, какая неожиданная встреча!» Он уставился на меня в недоумении: «Простите, разве мы знакомы?» Увы, во мне не осталось ничего от той тщеславной дурочки, которая под аккомпанимент стихов из Рейнеке Лиса поделилась с ним своим скудным обедом. Но я не сдалась: « В каком-то смысле даже больше, чем знакомы. Мы целовались с вами в Ростове, на кухне вашей тети Сабины Николаевны».
Эвальд Эмильевич был человек воспитанный – он не отшатнулся от меня и не пустился наутек. Но я ясно увидела, как душа его шарахнулась прочь с такой скоростью, что только чудом не слетела с террасы на мокрые булыжники пляжа. «Не понимаю, о какой тете Сабине вы говорите. Тем более, что я никогда не был в Ростове». Выдавив из себя эти фразы, он развернулся на сто восемьдесят градусов и быстро зашагал вниз по той самой лестнице, по которой только что поднялся на террасу. Одно плечо у него было заметно выше другого. В нем не осталось ничего от того прелестного рыжего нахала, с которым я когда-то целовалась на кухне. На каких жерновах перетерла его жизнь за прошедшие годы?
8.
Пока не затихли шаги наших гостей, я стояла перед входной дверью и разглядывала таблички с именами жильцов: «С.Н. Шефтель» и «В.Г. Столярова». Но если Сабина - тетка Эвальда Эмильевича и сестра Эмиля, значит ее фамилия Шпильрайн. Почему за два года я ни разу об этом не слышала, если не считать той немецкой книжки, на первой странице которой было написано Сабина Шпильрайн? Все три наши соседки были Шефтели. Я давно уже знала, что женщина, выходя замуж, меняет свою фамилию на фамилию мужа. Таким способом мама Валя стала Столярова, а Сабина стала Шефтель. Значит ли это, что каждый раз, меняя фамилию, женщина старается скрыть свое прошлое? Мама Валя явно старалась, а как же Сабина, - неужели тоже?
Я закрыла дверь и остановилась в нерешительности - зайти ли к Сабине или оставить ее в покое? Нет, нехорошо, какой же это покой - рыдать в пустой комнате? И я направилась к Сабине, тем более, что мне не терпелось заглянуть в ту немецкую книжку с ее именем. Я осторожно приоткрыла дверь, в комнате было темно - свет погашен, ставни закрыты. Я было попятилась и потянула дверь на себя, но тихий голос Сабины позвал: «Иди сюда, Лина, посиди со мной».
Она лежала на диване, лицом вниз, лбом на скрещенных ладонях. Я села рядом с ней и положила руку ей на плечо. Она была страшно холодная, как неживая. «Я укрою тебя, ладно?»- попросила я и пошла в спальню за одеялом. Она собралась под одеялом в маленький клубок и тихо сказала: «Когда мне было года четыре, мне приснился ужасный сон. Будто ночью в темноте я услышала какой-то шорох в своей ночной тумбочке. Я встала, открыла дверцу и увидела в тумбочке двух черных котов с зелеными глазами, они стояли на задних лапах и точили когти о перекладину. Я попыталась закрыть дверцу, но коты вцепились в мою ночную рубашку и стали тащить меня внутрь, Я кричала и отбивалась, но они были сильней меня. Все таки мне удалось вырваться и захлопнуть дверцу, но до этого один из них прошипел человеческим голосом: «Всю жизнь будешь горем мыкаться». Тогда я не поняла ни слова, но иногда мне кажется, что этот кот напророчил мне всю мою горькую жизнь».
Я не знала, что ей ответить, но она наверно и не ждала от меня ответа. Она плотней закуталась в одеяло и продолжала: «Эмиль сказал, что они арестовали Яна, и что его, наверно, тоже арестуют со дня на день». Я не стала спрашивать, кто это – они, а вспомнила Ирку Краско и спросила: «Арестовали - это значит опечатали его квартиру желтой лентой с красной печатью?» «Вот видишь, ты уже все понимаешь». «А что сделали с ним самим?» «Страшно подумать, что они могут сделать с ним, с Эмилем, со мной и с моими девочками. У меня ведь нет тети Вали, которая увезла бы их на какую-нибудь Кудыкину гору. Только не говори ничего Еве. Она не должна об этом знать, а то она перепугается насмерть». Она запрокинула голову назад, и я опять услышала тот собачий лай, какой услышали мы с рыжим Эвальдом Эмильевичем, когда он отворил дверь в комнату Сабины.
Я не знала, как мне быть - уйти или залаять вместе с ней. И я придумала: «Давай я почитаю тебе какие-нибудь хорошие стихи». Я знала, что она любит стихи. Я зажгла настольную лампу, подошла к книжной полке и начала перебирать книги. Книги с именем Сабины Шпильрайн на полке не было, наверно ее сожгли в тот день, когда Павел Наумович затопил печку на кухне. Я наугад вытащила старый затрепанный томик, и он сам раскрылся на стихотворении, заложенном закладкой. Не переводя дыхания, я начала читать:
УЗНИК
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
После первого куплета Сабина перестала рыдать, а я продолжала без передышки:
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно;
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!»
«Господи, - простонала Сабина. – Где ты это откопала?» Значит, она меня слушала. Я не стала отвечать – будто неясно, где я это откопала? - и дочитала до конца:
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер... да я!.
Я замолчала, а Сабина заговорила. Она говорила быстро и неразборчиво, я даже подумала, что она бредит. Когда-то в Ахтырке заболел соседский мальчик, и его бабушка позвала маму Валю, а я поскакала за ней – я тогда боялась оставаться одна, мне казалось, что меня могут украсть и увезти далеко-далеко. У мальчика была высокая температура, его волосы слиплись и он бредил – он говорил громко и быстро, но без всякого смысла.
И так сейчас заговорила Сабина, путая русский и немецкий: «Карл, это ты? Ты вспомнил этот стих? Да, да, конечно, я ведь читала его тебе, но ты тогда не понял ни слова по-русски, а теперь ты его вспомнил и пришел забрать меня из этой темницы. Туда, где гуляем лишь ветер да я. Я узник, сижу за решеткой в темнице сырой. И никого уже не осталось – ни Исаака, ни Яна, ни Эмиля. Как хорошо, что ты пришел забратьь меня из этой ужасной темницы, из этой ужасной страны».
Она вскочила с дивана: «Скорей, скорей улетим отсюда, ведь они могут придти за мной каждую минуту». И побежала почему-то к окну, открыла его и начала открывать ставни, повторяя: «Давай улетим! Мы вольные птицы; пора, брат, пора!»