Предложение последовало неожиданно. В тот вечер мы были приглашены на ужин, но по отдельности. Встретившись, танцевали до полуночи. Когда Эмори предложил проводить меня до дома, я без колебаний согласилась. Шел легкий снежок, бульвары искрились, стояла тишина. Мы остались вдвоем, мимо нас не проезжали даже повозки. Я помню, что успела подумать, как прекрасно это мгновение, еще до того, как Эмори остановился в неровном свете фонаря и поцеловал меня смело и властно. У меня задрожали ноги. До этого я никогда не целовалась. Когда он отстранился, я ощутила желание, которому не знала названия. Глаза у Эмори были невероятно синие.
Когда он поднял мою руку и принялся осторожно стягивать с нее перчатку, я испугалась.
— Не надо, — прошептала я, но он остановил меня, прижав палец к моим губам. Кожа у перчаток была такой же мягкой, как его губы.
Он посмотрел на мою голую руку, и по его лицу я поняла, что вовсе не кажусь ему гадкой. Он с трепетом смотрел на мои шрамы, и впервые я почувствовала то, что годы спустя будет чувствовать и демонстрировать мне всякий раз Эффи, снимая с меня перчатки, — невероятную силу и стойкость.
А тогда Эмори склонил голову и коснулся губами заживших ран. Снег падал на его рукав и таял на моей руке под теплом его губ.
Любая молодая женщина на моем месте ответила бы согласием.
Какое-то время мы действительно были влюблены друг в друга. Я все еще чувствовала себя неуютно, появляясь без перчаток днем, но ночами в первые годы нашего брака Эмори ласкал мои руки с той же нежностью, с какой после стал ласкать наших детей.
С самого начала было ясно, что Эмори не очень сложный человек. Он любил свое дело, гордился своей семьей и стремился поступать так, как ему хотелось. До рождения Эффи он ни разу не сталкивался с трудностями и ни за что не боролся. Он был единственным ребенком богатых родителей, которые его обожали. Некоторым людям просто достается хорошая жизнь — и Эмори был одним из таких людей. Мне повезло стать его женой, войти в эту простую и приятную жизнь. Так я говорила себе — по крайней мере, в самом начале.
Сложнее всего было оставить мать и брата Жоржа, которому тогда только исполнилось одиннадцать. У меня не было ни одной достойной причины уехать от них, кроме влюбленности. Многие бы сказали, что этого вполне довольно.
Моя жизнь до Эмори тоже была весьма благополучна. Я выросла в обеспеченной семье, без отца — поскольку я никогда его не встречала, это меня не печалило, — с матерью, которая большую часть дня рисовала, и дедом, который боготворил меня. Он уводил меня с уроков и, посадив на плечи, гулял по улицам Парижа, с гордостью демонстрируя все архитектурные новинки, как будто сам их создал. По субботам он водил меня на уроки балета. Он ждал меня внизу в черном сюртуке, из-под которого выглядывали белоснежные, как мятные подушечки, манжеты. Когда я сбегала по лестнице, он присвистывал и говорил, что я выгляжу как картинка. Вся моя жизнь была подчинена стремлению доставить ему удовольствие. Это главный недостаток мира, в котором тебя боготворят. Приходится делать все, чтобы это не прекратилось.
Я жаждала похвал и научилась танцевать — ради деда. Я любила соревноваться и побеждать, а без этого нельзя стать хорошей балериной.
Мне исполнилось десять, когда дед внезапно скончался, сгорел за один день от лихорадки. Я кричала и молотила маленькими кулачками, отказываясь верить, что мой крепкий и бодрый дед мертв, пока мама не отвела меня в его спальню и я не увидела посеревшее безжизненное лицо. Я плакала много дней. Мама забросила кисти и холсты и сидела со мной, пока я рыдала. Никогда больше я не проводила с ней столько времени.
После этого я стала учиться танцам еще усерднее, в память о деде. А еще потому, что уже не могла жить без внимания публики.
Я осталась с матерью, которая без особого энтузиазма хвалила все, что я делала: мои слабые наброски, посредственную игру на пианино и танцы. Она всегда умела распознать талант и отдавала должное всему, что имело ценность. Но если речь заходила обо мне, она слушала вполуха, смотрела вполглаза, хвалила равнодушно и уходила. Она заботилась обо мне, как заботятся о фамильной драгоценности или антикварной статуэтке, о чем-то очень дорогом, с чем понятия не имеешь, что делать. Я думаю, она с удовольствием заперла бы меня в стеклянный шкаф и доставала бы изредка, чтобы полюбоваться.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
А потом в нашу жизнь вошел мой брат Жорж. Его рождение удивило меня не меньше, чем смерть деда. Я ничего не знала о том, как появляются на свет младенцы, и верила, что мама просто растолстела, а маленького мальчика подбросил в окно аист — так мне рассказывала гувернантка. Пока мне не исполнилось шестнадцать и я не стала появляться в обществе, я не понимала, что он бастард. Возможно, именно поэтому мать его ненавидела.
Если мной она восхищалась, хоть и вяло, то к бедному братишке испытывала самое настоящее отвращение. Она злилась на него и подвергала критике каждый его поступок с тех пор, как он научился ходить. Только став взрослой женщиной, я задумалась об обстоятельствах ее беременности и пришла к выводу, что это могло случиться либо против ее воли, либо она любила отца мальчика, а тот обманул ее. Так или иначе, она терпеть не могла Жоржа. Судя по тону ее писем, это продолжалось до сих пор, хотя он единственный остался рядом и мог о ней позаботиться.
После свадьбы и переезда в Нью-Йорк я не виделась с матерью. Мы регулярно переписывались, но здоровье Эффи не позволяло мне думать о путешествиях, а мать стала для них слишком слабой. Я надеялась, что однажды к нам приедет Жорж. Последние семнадцать лет каждую неделю мы обменивались письмами. Судя по ним, он стал очень рассудительным молодым мужчиной. Я была уверена, что он окажет на девочек хорошее влияние.
Вспомнив о дочерях, я вынула из кармана часы, чтобы проверить время. Тут поезд, останавливаясь, дернулся, и сумочка чуть не упала на пол. Мой сосед, который уже успел докурить свою сигарету, подхватил сумочку за серебряную цепочку, дружелюбно подмигнув мне.
— Спасибо. — Я приняла сумочку, краснея, как деревенская простофиля, и думая, что молодые люди стали совсем дерзкими и жестокими, раз флиртуют с женщинами вроде меня.
— Это ваша остановка? — спросил он и поднялся, как будто заранее был уверен в ответе.
Я выглянула в окно:
— Да.
Забыв узнать время, я убрала часы, прижала сумочку к груди и оперлась на протянутую им руку. Унизительное желание вдруг охватило меня.
— Ваша шляпка! — воскликнул он, когда я была уже в проходе.
— Ах, какая я глупая!
Я обернулась, а он схватил меня за руку и радостно пожал.
— Вам стоит начать курить! — Он улыбнулся. — Это разгладит тревожную морщинку у вас на лбу.
Упоминание морщин на лбу не походило на комплимент, но я улыбнулась и поблагодарила его, а потом приняла сигарету, которую он протянул мне вместе со шляпкой, и спрятала ее в сумочку.
Эту встречу я часто вспоминала следующие несколько месяцев, когда моя налаженная жизнь начала уходить из-под ног. Приятные манеры и искренняя улыбка этого странного человека, слабый запах полыни и сигаретного дыма преследовали меня. Впервые за многие годы я испытала нечто похожее на желание. Может быть, Господь наказал меня за грешные мысли?
Выйдя из поезда, я поспешила домой, подгоняемая вечной тревогой. Но на месте я обнаружила, что все идет как полагается. Луэлла спустилась к ужину раскрасневшаяся и оживленная после дня гимнастики в Уэстчестере. Я всегда знала, что ей необходимы упражнения на свежем воздухе. Эффи вела себя тихо, но в этом не было ничего необычного. Если бы не Эмори, который избегал смотреть мне в глаза и говорил глядя в сторону, ужин получился бы приятным. Правда, в невнимании мужа тоже не было ничего необычного, но в его глазах что-то мерцало: жар, похожий на тот, который молодой человек в поезде зажег во мне.
Глупо, конечно, но я попробовала в ту ночь добиться от мужа близости. Я прижалась к нему, когда он раздевался, собираясь лечь в постель. Он вздрогнул, отстранил меня, пробормотал, что дурно себя чувствует.