Я глухо начинал читать, спотыкаясь на длинных фразах, то и дело с надеждой поглядывая в угол за рукомойник.
– "В ком-нату вошла-а мисс Бе-ет. Э-эта добродетельная ле-еди, в што-опаных чулка-ах…"
– Плохо читаешь, Боря, – громко, хладнокровно говорила пани Чигринка. Вас так учат в этой… как ее… в трудовой школе? Впрочем, теперь ведь в роли педагогов выступают бывшие лакеи и сапожники. Я воспитывалась в институте благородных девиц. Наша классная дама была княгиня… правда, захудалого рода. Отвозил меня на занятия кучер Исидор в фаэтоне на паре караковых, которых знал весь город. Не лошади – тигры в сбруе…
Начинались воспоминания, я поспешно опускал книгу на колени. Главное было – не двигаться и сохранять внимание на лице, потому что старуха нет-нет да и бросала на меня поверх очков цепкие взгляды. Как назло, меня всегда в это время донимала зевота. Вообще, когда мне чего-нибудь не хочется делать, глаза у меня краснеют, словно у кролика, и я готов заснуть на месте. Все искусство заключалось в том. чтобы зевнуть, не раскрывая рта. Стоило пани Чигринке заметить, что у меня сводит скулы, как она немедленно прерывала рассказ.
– Почему же ты не читаешь, Боря? Ты очень ленивый мальчик. На чем мы остановились?
– На прическе мисс Бет. Как она это… крутила кудели на ночь.
– Продолжай дальше и не ротозейничай по сторонам.
Потом мы учили историю России, и я должен был на память отвечать, какой царь в каком году родился и когда его укладывали в гроб После этого решали задачки о том, сколько купец продав аршин ситца и сколько выручил прибыли. Как-то попробовали заниматься грамматикой, но пани Чигринка запуталась в определении деепричастных оборотов; видимо, классная дама княжеского происхождения нетвердо внушила ей правила правописания; я не мог ей помочь по той же причине. Натянутые отношения с синтаксисом у меня так и сохранились на всю жизнь.
Внезапно я радостно выпрямлялся: уха моего достигал осторожный шорох в углу за рукомойником. Застывала в своем кресле и пани Чигринка. Не меняя позы, я опускал руку, нащупывал приготовленную сосновую чурку и, мгновенно обернувшись, кидал ею в появившуюся крысу. План сражения у меня всегда был один – отрезать крысу от норы. Тогда начиналась азартная и небезопасная охота. Крыса металась по комнате, пряталась за гардероб, забиралась под деревянную кровать с резным безносым амуром на спинке; я вооружался кочергой. Если это была корноухая крыса с облысевшим хвостом – я опасался подходить к ней близко. Однажды, прижатая в угол, она по старой гардине взлетела под самый потолок, обернулась, и я попятился, встретив ее красные, полные ненависти глаза. В следующую секунду крыса пролетела мимо моего носа, шмякнулась о пол и юркнула под рукомойник.
В охоте всегда принимала участие и пани Чигринка: она указывала, где запряталась хвостатая тварь, кидала в нее палкой, которую я потом вновь приносил ей. По-моему, она совсем не боялась крыс и испытывала спортивный интерес.
Остальную часть урока мы уже не столько занимались, сколько прислушивались к тому, где раздавался шорох.
– В кухне у стола, – определяла Чигринка и никогда не ошибалась. – В кладовке… Вон, вон она. Бей!
Если мне удавалось попасть чуркой в крысу, старая барыня милостиво относилась к моим ответам по географии о том, например, что "Азия находится где-то совсем возле нас", и раньше времени кончала занятия.
Готовить уроки дома я обычно «забывал» и вечера проводил за чтением пятикопеечных книжек про сыщиков и бандитов, рисовал.
В интернате я хоть и голодал, но чувствовал себя в шумном, дружном товариществе. Мы с воодушевлением следили за тем, как громит Красная Армия барона Врангеля в Крыму, как наши "кроют буржуев" на какой-то Генуэзской конференции, хотя я толком не знал, воюют они там по-настоящему или просто дерутся на кулачки. Сидорчуки жили замкнутым семейным мирком; они редко ходили в гости, мало принимали у себя. Воскресные дни посвящали заготовке продуктов на неделю: приносили с поселкового базара баранью ногу, ведро яиц, застывшие круги топленого масла, творог. Тимофей Андреич протирал очки в железной оправе и долго на счетах проверял, сколько истратили денег, не надули ль при покупке мужики.
Ко мне Сидорчуки относились будто к члену семьи. Шинелишка моя давно прохудилась, и Тимофей Андреич отдал перешить мне из своего старого пальто чимерку – на вате, со сборками, черной выпушкой "на карманах". Я гордо щеголял в ней по дачному поселку. задыхаясь от непривычной теплыни. Иногда Тимофей Андреич брал меня на станцию. Я часами сидел в телеграфной, глядя, как из аппарата бежит лента, исписанная загадочными знаками; сопровождал его на перрон и важно «отправлял» дачные составы, товарняки, словно это я был начальник и именно мне кондуктора салютовали зелеными развернутыми флажками.
– Ну что, обжился у нас? – как-то, погладив меня по голове, скупо улыбнулся Тимофей Андреич. – Придется, видать, тебя усыновить. Станешь Борис Сидорчук, потомок сечевых казаков, будешь носить оселедец. Хочешь?
Я отвел глаза. Он слегка насупил густые седеющие брови:
– Какой-то ты, брат… ежистый.
Попади я к Сидорчукам сразу после смерти матери, может бы, я и легко привык. После интерната, путешествия с князем, вольной жизни в гостинице мне было очень нудно в тихой, добропорядочной семье начальника станции. Угнетало и то, что здесь нельзя было шагу ступить без спросу: можно я вырежу из орешника лук и стрелы? Можно пойду гулять? Можно посмотрю комплект журнала "Мир божий"? За годы сиротства я привык поступать как хотел и не собирался терять самостоятельность. И я то вдруг отправлялся в сосновый бор, то оказывался на поселковом базаре, то лепил снежную бабу и домой вползал мокрый от бурок до шапки. Сидорчуки всячески пытались приучить меня к порядку; наставления я выслушивал, упрямо опустив подбородок, потом вновь поступал по-своему.
– А ты, оказывается, хлопец с характером и… большой неслух, – со вздохом сказала как-то хозяйка Домна Семеновна и укоризненно покачала головой.
Томило меня и отсутствие товарищей. Не со всеми ребятами Сидорчуки разрешали мне играть. Недалеко от нас в большой красивой даче жил «приличный» мальчик моего возраста Тадзик Сташевский. Он был статный, голубоглазый, ходил в нарядной венгерке, в меховой шапочке, лихо сдвинутой набекрень. Мне очень хотелось с ним подружиться, я заманивал его играть, но Тадзик был очень своенравный, вспыльчивый паненок, и мы с ним часто ссорились. Тогда он «стрелял» в меня из детского ружья сквозь частокол своего двора и дразнил «гайдамакой».
Недели три спустя после приезда я застал Тадзика на улице перед калиткой. Через плечо у него висела сабля в блестящих ножнах, с золоченым эфесом. Тадзик словно не заметил меня и сделал вид, что садится верхом на воображаемого коня.
– Давай играть в снежки? – предложил я. – Хочешь, слепим крепость?
– Я храбрый рыцарь войска коронного гетмана, – вдруг сказал он мне. Уходи… зарублю.
И, выхватив из ножен саблю, он ткнул меня тупым острием в грудь. Я поймал его за руку, вырвал саблю. Тадзик вспыхнул и с криком: "Отдай, пся крев!" кинулся на меня с кулаками. Уж в драке-то я был поопытнее его. Бил он по-девчачьи сверху вниз, а не так, как ребята – с размаху или сильным тычком, и вообще больше корябался и кусался. После двух моих ударов Тадзик упал в снег, я прихватил его саблю и пустился бежать. Тадзик завизжал, кинулся за мной. Обернувшись, я увидел, что голубые глаза его пылают бешенством, испугался и далеко закинул саблю в сосновый бор. Пусть-ка поищет!
Тадзик догнал меня, толкнул, и я свалился в сугроб. Он стал бить меня ногами, попал в нос. Я взвыл от боли, вскочил весь в снегу – и теперь он бросился удирать. Мы понеслись через площадь. Тадзик бегал быстрее, и вот он уже вбежал в калитку. Здесь была граница, дальше я, по неписаным уличным законам, не имел права его преследовать. Тадзик начал дразнить меня «гайдамакой», показывать язык, кричать, что убьет за саблю. Я погрозил ему кулаком и ушел домой.
А в сумерках к нам явилась мадам Сташевская – в беличьем манто, высоких белых фетровых ботах, с холодным выражением красивых полных губ. Я увидел ее еще из окна, схватил потрепанный комплект «Нивы» и сделал вид, будто смотрю картинки. С бьющимся сердцем я прислушивался к тому, как Домна Семеновна несколько минут разговаривала с мадам Сташевской на кухне. Вскоре она позвала меня, сердито спросила:
– Ты зачем побил Тадзика?
Я опустил голову. Можно бы рассказать, как он меня дразнил «гайдамакой», первый кинулся драться, но в интернате мы твердо усвоили правило не фискалить. Я только шмыгал носом, и тут Домна Семеновна обратила внимание на то, что нос у меня красный и распух.
– И тебе гулю набили? Молодцы, молодцы. Где сабля? Ты ее хотел… утащить?