— Вы хотите писать портрет с меня? — обратился к нему Бокельсон.
Он был польщен этим предложением, но все-таки в тоне его звучала ядовитая насмешка, отравлявшая все его самые льстивые речи, как только он находился под влиянием вина.
— Неужели такой превосходный художник, как вы, не находит предмета, более достойного для изображения, чем такой незначительный человек — не более, как простой ремесленник.
— Меня зовут Людгер Цум-Ринге. Вы должны знать о моем искусстве: имя мое достаточно известно далеко за пределами моего отечества, — возразил художник, не стараясь быть вежливым. — И я не знаю, кто превзошел бы меня в живописи где бы то ни было, в любой части света: вы правы, если это хотите сказать. Но, черт возьми, знаменитый и незабвенный Альбрехт Дюрер увековечил своей кистью нюрнбергского башмачника: почему же мне не изобразить лейденского портного, а?
— О, это большая честь для меня, высокоталантливый мастер; я не могу равняться со знаменитым вашим Гансом Саксом[11]. Если я могу произвести что-нибудь в области поэзии, это обнаружится только тогда, когда у меня будет здесь своя школа и свои ученики. Я научу их театральному искусству: тогда со сцены они будут передавать зрителям то, что вынесут от меня.
— Вы положите начало новому будущему, свободному от нынешних оков! — воскликнул студент с восторгом. — Прошло время напыщенных миннезингеров[12], украшенных золотыми шпорами и настраивающих арфу только в стенах гордых замков: народ сам должен стать предметом поэзии и песнопенья.
Анжела снова, как прежде, на улице, с глубоким удивлением взглянула на юношу.
— Много званых, но мало избранных, — сказал Ян, опустив глаза в землю, как бы опасаясь выдать тщеславное удовольствие, с которым уши его внимали заманчивым предсказаниям грядущего успеха.
— Бросьте только это ханжеское изречение, дорогой мой хозяин! — воскликнул Ринальд. — Оно вмешивается всюду, как снегирь, сующий свой клюв. Все призваны пользоваться благами мира и здесь, на земле, и там, на небесах; среди всех призванных есть также много избранных. Не безумие ли думать, что наше душевное благо мы можем получать только как вассалы от другого человека, рожденного в прахе, как мы сами? Неужели свобода принадлежит только дворянам, а религия — одним священникам? А мы все, люди, толпа, один вес которой подавляет всех этих немногих избранных, неужели мы должны оставаться вечно безличными? Если все это так зачем тогда нам даны разум и чувства?
— Черт возьми! — воскликнул художник. — Ринальд какой бес овладел тобой? Твои слова похожи на острый, отточенный, звенящий меч.
Ян с сосредоточенным видом поднял к небу указательный палец и глухо пробормотал:
— И цари земные, властители, и все сильные мира сего спрятались в горах и пещерах и взмолились: «Обрушьтесь над нашими головами и схороните нас от глаз Того, Кто восседает на престоле, ибо наступил день Страшного Суда, и кто устоит перед лицом Его?»
Стратнер уснул во время этой беседы. Людгер, напротив, потрясенный пророческим тоном Яна, пришел в возбужденное состояние. Он вскочил с места и, порывисто взяв Анжелу за руку, сказал:
— Пойдем, дитя! — Эта атмосфера раздражает меня. Эти двое господ могут совратить многих с пути и вселить возмущение против императорской власти.
— Позвольте мне проводить вас до вашей гостиницы. — сказал Ринальд, становясь вдруг тихим и кротким.
Ян оставался все еще в прежнем положении, неподвижным. Его взор был обращен вверх и, казалось, застыл в созерцании.
Анжела с каким-то чувством ужаса и гадливости хотела проскользнуть незамеченной: но в эту минуту он очнулся и, не сознавая состояния, из которого только что вышел, сказал любезно и льстиво, обращаясь к девушке:
— Вы спешите уйти, о прекраснейшая из прекрасных, прелестное творение Небесного Отца? Почему не хотите вы украсить вашим присутствием танцы, которые начнутся здесь, как только заблестят огни?
Он протянул к ней руки, но она бросилась в сторону, словно увидела перед собой змею, и поспешила уйти, в сопровождении Ринальда.
— Разве я оскорбил вашу дочь? — обратился Ян холодно к Людгеру.
— Э, полноте, милейший! — ответил художник, не твердо стоявший на ногах. — Девушке Ринальд нравится больше, чем вы — вот и все. А мне ваша голова нравится гораздо больше, чем голова Ринальда. Вы точно удивительный пророк… В лице у вас много чего-то такого… как бы сказать?… Рокового… Да, слово найдено. А завтра я приду писать ваше изображение.
— Когда вам угодно. Мы, простые люди, не можем позволить себе долго праздновать свадьбу. Ремесло предъявляет свои права и в самый медовый месяц. Я к вашим услугам, когда хотите.
Ян проводил художника до порога дома и остановился перед зеркалом в нижнем этаже.
— Роковое лицо! — сказал он сам себе. — Еще бы! Я думаю, ты прав, немецкий пес! За этим лицом скрывается больше, чем думают люди, и никто другой не предназначен произвести великие перемены на земле. Да, придет время, о котором говорят пророки, о котором мечтает юность!
Потом задумчиво и мрачно он прибавил:
— Ни разу еще эти черты не привлекли симпатии чистой девушки, но почему-то слабые и бесстыдные женщины все соблазняются мной… А мне нравится эта вестфальская девушка, но вместо расположения я видел в ней только отвращение. Гм… Если бы они остались в Лейдене, она принадлежала бы мне, назло самому дьяволу. Ни перед чем не остановился бы я… Разве только, если есть у нее такой талисман, что оберегает неприкосновенность дев.
Петер Блуст, приказчик, приблизился к нему: и черты лица Яна, когда он его увидел, мгновенно преобразились. Они приняли серьезное выражение, вместо похотливого.
Качая головой, указал Блуст наверх и сказал:
— Там Вавилон. Зверь вышел из клетки. Они играют и поют, наряжаются в пурпур и багрец и готовятся к танцам. Как допускаешь ты это в своем благочестии?
— Друг мой, каждый пусть творит свою волю. Двери дома жениха должны быть открыты гостям; и хотя бы он презирал сам вино, он должен выжимать виноград для других.
Приказчик глубоко вздохнул.
— Скоро явится Судья, — сказал он.
— Да, брат мой: так сказано в Писании.
— Я пойду домой и буду беседовать с Отцом.
— О, да, да, любезный брат! Мысленно я буду с тобой.
— Жажда спасения души не сильна в этом городе.
— Молись и надейся, брат мой. Дух растет медленно, пока окрепнет.
— Хорошо. Будем молиться и приносить покаяние, брат мой.
— Аминь, любезный брат.
Петер Блуст ушел, а Бокельсон вернулся к прежнему веселому настроению и к бурным желаниям.
Между тем Людгер с Анжелой и Ринальд все еще прогуливались вблизи. Мужчины вели оживленный разговор, а молодая девушка прислушивалась в особенности внимательно к словам Ринальда. Эти слова, казалось, давали ей ключ к входу в тот странный, пестрый мир золотых мечтаний, в котором юноша жил, слепо и с детским простодушием веря в близкое воплощение его на земле.
— Но что же ты делаешь здесь? Что нашел ты в этих голландцах? — спросил с пренебрежением Людгер, наступая на ногу прохожему и не думая извиниться.
— Я буду оплакивать мою несчастную, угнетенную родину в печальных песнях. На родине оставаться я больше не могу. Здесь я ступаю по чужой земле; и только время от времени доносится до меня звон цепей моих братьев. Я думал отправиться в Англию и, может быть, исполню еще это намерение некоторое время спустя. Но здесь живет народ, который составляет отпрыск немецкого народа, выродившийся отпрыск, если хотите, но это родство делает его все-таки дорогим для меня. К тому же здесь, в этих провинциях, зарождается движение, которое скоро, я не сомневаюсь в этом, вырастет и опрокинет все вокруг себя. Источник возрождения Германии в Англии и здесь. Мои соотечественники питают пристрастие ко всему иноземному, быть может, вместе со многим дурным они хоть раз возьмут и хорошее.
— Да, Ринальд, ты прав; эти слова мне по душе, — заметил Людгер. — Чужеземное, нидерландское искусство им дороже всякого отечественного.
— И вот, — продолжал Ринальд, — я живу здесь, как барсук в норе, во время зимней спячки, и мечтаю о том, когда возгорится заря прекрасного будущего. Из Виттенберга раздалось впервые слово, послужившее лозунгом освобождения. Это слово зажгло искру в немецких сердцах, обладающих свойством воспламеняться на смелые подвиги только под влиянием чудесного. Но одного слова мало: это только альфа, первая буква азбуки, начало дела. В конце концов учение Лютера все-таки пахнет рясой: мир ждет, пока распустятся цветы нового учения, прежде чем…
— Да, да, пахнет рясой: знаешь, Ринальд, это прекрасно сказано. Я ничего не имею против доктора, ничего… Я человек без предрассудков и вздорных суеверий: для меня все равно — поляк, индеец или лютеранин. Господь там все это просеет и найдет «своих»… Но доктор все-таки монах и останется им.