— И все-таки, Людгер, он — настоящий сын немецкой земли. Он любит свою родину, и за это я его уважаю. Он говорит смело правду в глаза испанскому императору и римскому папе. О, силы ада! Чужеземцы навязывают нам законы, и эта нация не делает движения, чтобы сбросить с себя это чужое ярмо и выйти из ига. Император, не умеющий говорить по-немецки, держит в своих руках ключи от нашей земли! Священник, бранящий нас десять раз в день на своем языке немецкими дураками и медведями, держит в своих руках ключи от нашего рая! И если бы император скончался, наши благородные выборные права были бы тотчас же проданы, как продают вещи с торгов, за деньги и в обмен на ложную присягу. Да, сами же избиратели, исконные немецкие принцы и герцоги, продают немецкие вольности за деньги и пожалования! Они питают взаимную ненависть друг к другу и враждуют между собой сильнее, чем турки с христианами. В раздоре ищут они спасения, угодливостью приобретают почести. Всюду преследуется всякое проявление свободного духа в молодежи и свобода совести попирается ногами. Религиозная вражда пустила корни везде: в Баварии саксонского лютеранина предают сожжению на костре, а в Саксонии изгоняют, побивают камнями или вешают за католицизм. Помоги нам, Господь, пережить эти тяжелые времена! И вот вам ответ на вопрос, почему я здесь, а не дома: там, где управляет и проповедует меч, где чужеземный суд кровавыми казнями душит ум и совесть народа, там честный человек не может жить.
— А ведь он прав, Анжела, знаешь? Посмотри на него… Ей-ей, это все так и есть, как он говорит. Вечный раздор уничтожает все искусства и ремесла. Кто из немецких князей даст медный грош на то, чтобы поддержать отечественного художника? Мастер Лука[13] — исключение, и это — угодливый льстец по натуре; притом одна ласточка еще не делает весны. А какую пользу можно иметь от всех этих епископов и аббатов, скупящихся даже на восстановление пострадавших от времени картин? В крайнем случае они охотнее платят какому-нибудь чужеземному бездельнику за то, что он изобразит на стенах церквей невозможной краской синие горы или хромых святых и толстых мадонн. Черт возьми! Зло берет меня до того, что я, право, не знаю, не лучше ли было бы уйти вовсе от этого празднования дня рождения нашего пробста?
— Милый батюшка, не забудь, что мы все-таки многим обязаны ему. Ринальд — молодой человек, он не связан ничем и может поступать, как ему вздумается, тогда как ты…
Она не докончила, а возмущенный тем, что она хотела, по-видимому, сказать, художник воскликнул с гневом:
— А вы — старикашка, старый дурак, старый инвалид и должны угождать, кланяться, вилять хвостом — не так ли? Я верно угадал, что ты думала, моя принцесса и мудрая семнадцатилетняя докторша? Ты — желторотый цыпленок, еще не вылупившийся вполне из яйца. Я стар и ни к чему не годен по-твоему, черт возьми! Искусство никогда не стареет. Воображение мое так же кипуче теперь, как двадцать лет назад. И голова, и сердце во мне так же молоды, как в прежние годы; только к этому еще прибавился опыт. Смотри, пожалуйста… прошу не учить меня! И Ринальду я ни в чем не уступлю. Не думай, пожалуйста, Ринальд, хотя бы и борода была у тебя так же велика, как моя. Не понимаю, как позволяют себе молокососы навязать свою мудрость тому, кто видел жизнь? Пережили вы что-нибудь, создали сами что-нибудь? Я тебя спрашиваю…
— Мы учились кое-чему, дорогой мастер, и к тому же наследовали плоды мудрости наших предшественников. Поэтому мы богаче, чем они, — возразил, смеясь Ринальд и скромно прибавил: — Возможно, что мы ошибаемся, возможно, что мы сами когда-нибудь бросим знамя, которое теперь высоко держим; но сейчас никто не в силах поколебать нашу веру в лучшие дни, в то, что они должны придти, хотя бы после долгой ночи, после долгого промежутка тьмы и насилия. Как? Нам проповедуют в церквах о победе Евангелия над злобой фарисеев и упрямством язычников; мы слышим на школьных скамьях повесть о превосходных республиках древности, с их свободными гражданами, героями и переворотами, о полях, обагренных кровью в борьбе за свободу, о приобретенных правах; перед нами возвышают образы героев как пример для подражания, — героев, которые были такими же людьми, как мы. Когда же мы начинаем осматриваться вокруг и воодушевляемся стремлением сделать что-нибудь для нашей родины в том духе, как нас учили, как нам вдохновенно вещали, указывая высокую цель; когда мы, повторяю, задумываем подобное — нас подвергает гонению, оковам и казням та самая сила, на служение которой нас будто бы воспитывали. Кто в состоянии переварить это, снести?… Пусть не дают по крайней мере львиного воспитания собакам, если хотят, чтобы они оставались собаками.
— А ты что скажешь, Анжела? И в этом он прав, по-моему. Необыкновенная голова у этого юноши. Ты еще будешь когда-нибудь первым министром, Ринальд, или воеводой, я уверен в этом. Да, Анжела, так оно и должно быть: молодое поколение должно спасти нас. Если бы у меня был сын, он должен был бы стать превосходным художником, искуснее меня: ведь он к своим дарам присоединил бы унаследованное от меня. И он смешал бы с грязью этих заморских пачкунов, стер бы их с лица земли. — Ну, однако, не огорчайся, ангел мой. Ты ведь не виновата в том, что ты не мальчик. Но почему твоя рука дрожит в моей? Холодновато стало — не правда ли? Пора домой, дитя мое: ты не должна мерзнуть. Доброй ночи, Ринальд; до свидания, до завтра.
— До завтра, — ответил юноша. И в голосе его звучала опять печаль. Но его сердце забилось вдруг горячо и с новой силой, когда Анжела подала ему руку и сказала дружески:
— Если и не до завтра, Ринальд, потому что завтра мы, наверное, уезжаем отсюда, то, во всяком случае, до скорого и приятного свидания.
Смущенная улыбка художника свидетельствовала о том, что он не выйдет из повиновения дочери. Тем не менее Ринальд после этих прощальных слов чувствовал себя таким счастливым, каким уже никак не думал быть. В этих словах звучал залог примирения и ожидавшего его счастья.
Глава V. Домашний рай
Вечерняя заря роняла свои лучи в окна гостиницы «Трех Селедок» Герд был занят уборкой валявшейся повсюду посуды; Натя сидела у очага и чистила репу. Кроме них здесь в эту минуту не было ни души, ничье ухо не грозило подслушать обычную болтовню слуг между собой в полупраздные часы.
Но оба они, как молодой человек, так и Натя, не расположены были к веселой, праздной болтовне. Натя печально опустила голову вниз; а Герд, терзаемый ее печалью, тщетно ломал себе голову, придумывая слова, которые прогнали бы царящую в комнате тоску и нашли бы отклик в сердце Нати.
— Ого, какой яркий закат! — робко заговорил он наконец. — Это предвещает назавтра дождь и ветер.
Натя не ответила и даже не оглянулась на окно. Герд решился еще раз попытать счастья.
— А все-таки, — сказал он, — меня радует эта заря, хотя она и обещает дурную погоду, она ведь разрумянит опять ваше лицо. С каких пор уже вы бледны, Натя.
Натя устремила на него мрачный, недовольный взгляд и опять поспешно опустила голову вниз. Герд терял всякую надежду вызвать ее на разговор, но продолжал:
— Да, это были два хороших денька, нечего сказать, и одна прелестная ночь. У меня глаза до сих пор точно серой натерты; и от усталости я нескоро в состоянии буду заснуть.
— Можете утешиться, глядя на меня. И со мной то же, — сказала глухо и медленно Натя.
Герд продолжал, оживившись:
— Не правда ли, Натя, в этом доме с каждым днем все становится пестрее?… Эти разгульные подмастерья и девушки, собиравшиеся здесь эти дни, продолжали бы свои забавы и сегодня, если б не праздничное богослужение и причастие в церквах. Не многие из них, правда интересуются этим и чтят святых от чистого сердца, но городские постановления становятся все строже по мере того, как возрастают нечестие и безбожие.
— Ну, не мешало бы еще построже, — со вздохом заметила Натя.
— И что бы только сказал покойный мастер Кампенс, если бы он увидел теперь свой дом! При нем «Три Селедки» были на самом лучшем счету. Когда я уходил из дома моих родителей они говорили мне: «Милый сын, ты идешь служить в дом честного человека и можешь научиться там только хорошему. Старайся же прежде всего быть честным и бери с хозяина пример благочестия и прилежания в труде». А знаешь ли, что они говорят теперь? «Возьми на плечи свой узелок и ищи себе хлеб в другом месте, пока ты не сошел с пути». Да я так и думаю сделать. Натя.
— Вы бросаете службу здесь?… — спросила Натя и прибавила быстро: — О, как вы хорошо делаете!.. Уходите, уходите скорее!..
— И это вы, Натя, как раз вы это мне говорите? — произнес с горечью Герд. — Разве я не ушел бы отсюда уже год назад? Я остался, потому что вы тогда вернулись опять в дом. Разлука с вами для меня хуже смерти Сердце у меня истекает кровью при мысли, что я оставлю вас здесь.