Поэтому не простой случайностью является то, что катастрофы народов Европы начались с катастрофы еврейского народа. Было очень легко начать развал неустойчивого европейского равновесия сил с уничтожения евреев, и было очень трудно понять, что такое уничтожение по своему значению являлось чем-то большим, чем просто проявлением чрезвычайно жестокого национализма или возродившихся «древних предрассудков». Когда грянула катастрофа, то судьба еврейского народа воспринималась как «особый случай»: его история развертывается по особым законам, а его участь не имеет отношения ко всем остальным. Такое крушение европейской солидарности сразу же нашло отражение в крушении общеевропейской солидарности евреев. Когда началось преследование евреев в Германии, евреи других европейских стран вдруг обнаружили, что немецкие евреи являются исключением и их фатум ничем не похож на судьбу других. Сходным образом гибели немецкого еврейства предшествовал его раскол на бесчисленные фракции, каждая из которых верила и надеялась, что ее неотъемлемые человеческие права будут защищены с помощью каких-то специальных привилегий: тем, что кто-то являлся ветераном первой мировой войны, был сыном или дочерью ветерана, был гордым сыном отца, погибшего в бою. Все выглядело так, как будто уничтожению всех индивидов еврейского происхождения предшествовало бескровное разрушение и саморастворение еврейского народа, как будто еврейский народ своим существованием обязан другим народам и их ненависти.
Одним из основных движущих моментов еврейской истории по-прежнему является то, что активное вхождение евреев в европейскую историю было определено их существованием в качестве межъевропейского, ненационального элемента в мире складывающихся или существующих наций. То, что эта их роль оказалась более долговременной и куда более важной, чем функция государственных банкиров, и является одной из материальных причин появления нового, современного типа еврейской плодовитости в сфере искусства и в науках. И есть доля исторической справедливости в том, что крушение евреев совпало с разрушением такой системы и политической организации, которая, какими бы ни были ее недостатки, нуждалась в подобном, чисто европейском элементе и могла принимать его.
Величие этого последовательно европейского существования не следует предавать забвению из-за ряда несомненно менее привлекательных моментов истории евреев в последние столетия. Те немногие европейские авторы, которые осознавали этот аспект «еврейского вопроса», руководствовались не какими-то особыми симпатиями к евреям, а непредвзятой оценкой европейской ситуации в целом. Среди них были Дидро, единственный французский философ XVIII в., кто не был настроен враждебно по отношению к евреям и считал, что они осуществляют полезную связь между европейцами различных национальностей; Вильгельм фон Гумбольдт, который, будучи свидетелем их эмансипации, происшедшей благодаря Французской революции, заметил, что они утратили бы свою всеобщность, если бы превратились во французов;[49] наконец, Фридрих Ницше, который из отвращения к Германской империи Бисмарка создал понятие «хороший европеец», что сделало возможной правильную оценку им заметной роли евреев в европейской истории и уберегло его от соблазнов дешевого филосемитизма или покровительствования «прогрессивным» установкам.
Обрисованный подход, совершенно верный в смысле описания поверхностного феномена, не позволяет заметить чрезвычайно важный парадокс, воплощенный в странной политической истории евреев. Из всех европейских народов евреи были единственным народом без своего собственного государства, и именно поэтому они так стремились к союзам с правительствами и государствами и были столь пригодны для таких союзов, какими бы ни были эти правительства или государства. Однако евреи не обладали политическими традициями и опытом и слабо осознавали как противоречия между обществом и государством, так и очевидные опасности, а также властные возможности, связанные с их новой ролью. Те скудные знания и основанные на традиции практические навыки, с которыми они пришли в политику, изначально сформировались в Римской империи, где их защищал, если можно так выразиться, римский солдат, а затем в средние века, когда они искали и получали защиту от населения и местных правителей со стороны далеких монархических и церковных властей. На основе такого опыта они пришли каким-то образом к умозаключению, что власти, и особенно высшие власти, благожелательны по отношению к ним, а низшие чиновники и в особенности простой люд несут в себе опасность. Такое предубеждение, которое отражало определенную историческую истину, но уже не соответствовало новым обстоятельствам, было так же глубоко укоренено и бессознательно разделялось большинством евреев, как и соответствующие предрассудки против них, что были распространены среди неевреев.
История отношений между евреями и правительствами богата примерами того, как быстро еврейские банкиры меняли свою приверженность одному правительству на приверженность другому даже после революционных изменений. Французским Ротшильдам понадобились едва ли сутки в 1848 г., чтобы от оказания услуг правительству Луи Филиппа перейти к оказанию услуг новой, недолго просуществовавшей Французской республике, а затем — Наполеону III. Такой же процесс повторился в несколько более замедленном темпе после падения Второй империи и установления Третьей республики. В Германии такие неожиданные и легкие измены воплотились — после революции 1918 г. — в финансовой политике Варбургов, с одной стороны, и в изменчивости политических устремлений Вальтера Ратенау — с другой.[50]
Этот тип поведения представляет собой нечто большее, чем простой буржуазный образец действия, в основе которого лежит максима о том, что ничто так не способствует успеху, как успех.[51] Если бы евреи были буржуа в обычном смысле слова, они, вероятно, правильным образом распорядились бы теми огромными возможностями, которые давали им их новые функции, или по крайней мере попытались бы сыграть ту вымышленную роль тайной мировой силы, устанавливающей и свергающей правительства, которую им приписывают антисемиты. Ничто, однако, не может быть дальше от истины. Евреи, как люди, не понимающие политики или не испытывающие интереса к власти, никогда и не помышляли о том, чтобы прибегнуть к чему-то большему, чем мягкое давление сугубо в целях самообороны. Такое отсутствие амбициозности позднее резко отвергалось более ассимилированными сыновьями еврейских банкиров и бизнесменов. В то время как некоторые из них, такие, как Дизраэли, мечтали о тайном еврейском обществе, к которому они бы принадлежали, но которого никогда не существовало, другие, лучше осведомленные, такие, как Ратенау, позволяли себе прибегать к полуантисемитским тирадам, направленным против состоятельных торговцев, не обладавших ни властью, ни социальным статусом.
Такая невинность никогда не была понятной в полной мере для нееврейских государственных деятелей или историков. В то же время для представителей евреев и для их писателей отделенность евреев от власти была обстоятельством настолько самоочевидным, что они почти никогда не говорили об этом, за исключением тех случаев, когда выражали свое удивление абсурдными подозрениями в отношении евреев. В воспоминаниях некоторых государственных деятелей прошлого столетия встречается много замечаний на тот счет, что войны не будет, поскольку Ротшильд в Лондоне, Париже или Вене не желает войны. Даже столь трезвый и надежный историк, как Гобсон, мог заявлять уже в 1905 г.: «Неужели кто-то всерьез полагает, что какое-либо европейское государство может начать большую войну или что может быть выпущен крупный государственный заем, если дом Ротшильдов и связанные с ним люди будут против этого?»[52] Это неверное суждение столь же занимательно в своем наивном представлении о том, что все похожи на его автора, как и искреннее убеждение Меттерниха в том, что «дом Ротшильдов имеет во Франции куда большее значение, чем какое-либо иноземное правительство», или его уверенное предсказание венским Ротшильдам незадолго до Австрийской революции 1848 г.: «Если мне суждено погореть, погорите и вы». Истина же заключается в том, что у Ротшильдов было столь же мало политических представлений о том, чего они хотели бы добиться во Франции, как и у других еврейских банкиров, не говоря уже о наличии такой четко определенной цели, которая хотя бы в малейшей степени предполагала войну. Дело обстоит как раз наоборот. Как и их соплеменники, Ротшильды никогда не становились союзниками какого-то определенного правительства, они скорее вступали в союз с правительствами вообще, с властью как таковой. Если в то время они явно предпочитали монархические правительства республиканским, то связано это было только с тем, что республики, как они справедливо полагали, в большей степени опирались на волю народа, которому они инстинктивно не доверяли.