В отношении реформаторов и особенно в указе об эмансипации 1812 г. весьма любопытным образом проявились особые интересы государства, связанные с евреями. Прежнее открытое признание их полезности именно как евреев (Фридрих II Прусский, узнав о возможном массовом обращении иудеев в христианство, воскликнул: «Я надеюсь, что они не проделают такую дьявольскую штуку!»)[61] исчезло. Эмансипация была дарована во имя определенного принципа, и всякая ссылка на особые услуги евреев в соответствии с духом времени была бы воспринята как святотатство. Специфические условия, которые привели к эмансипации, хотя они и были известны всем, кто имел к этому отношение, сейчас не упоминались, как если бы они были большим и ужасающим секретом. Сам указ, со своей стороны, воспринимался как последнее и в известном смысле самое блестящее достижение при переходе от феодального государства к национальному государству и обществу, в котором отныне не будет каких-либо особых привилегий.
К числу естественных резких реакций со стороны аристократии — класса, наиболее пострадавшего в результате этого процесса, следует отнести стремительный и неожиданный всплеск антисемитизма. Людвиг фон дер Марвиц, наиболее активный выразитель ее мнений (весьма заметный среди создателей консервативной идеологии), представил правительству пространную петицию, в которой заявлял, что евреи теперь будут единственной группой людей, пользующихся особыми преимуществами, и говорил о «превращении старой, вызывающей благоговение Прусской монархии в новое вздорно-никчемное иудогосударство». Политическая атака сопровождалась социальным бойкотом, который буквально за ночь изменил облик берлинского общества. Ведь аристократы были одними из первых, кто установил дружеские социальные отношения с евреями и сделал в начале века знаменитыми те салоны, где хозяйками были еврейки и где в течение короткого периода собиралось действительно смешанное общество. В известной мере такое отсутствие предрассудков было на самом деле результатом услуг, предоставлявшихся еврейскими ростовщиками, которых в течение столетий отстраняли от всех крупных деловых сделок и для которых единственная возможность вести дела заключалась в предоставлении экономически непродуктивных и незначительных, но важных в социальном отношении займов людям, тяготевшим к тому, чтобы жить не по средствам. Тем не менее примечательно, что социальные отношения сохранились и тогда, когда абсолютные монархии с их более мощными финансовыми возможностями заставили уйти в прошлое как дело предоставления частных займов, так и фигуру отдельного мелкого придворного еврея. Естественной реакцией дворянина на утрату ценного источника помощи в стесненных обстоятельствах было стремление жениться на еврейской девушке, имеющей богатого отца, а не ненависть к еврейскому народу.
Взрыв аристократического антисемитизма не был и результатом обострения конфликтов между евреями и дворянством. Напротив, они находились в общей инстинктивной оппозиции к новым ценностям средних классов, причем она проистекала из очень схожих источников. В еврейских семьях, так же как и в дворянских, индивид рассматривался прежде всего как член семейства, его обязанности определялись в первую очередь семейством, которое было важнее жизни и достоинства индивида. И евреи, и дворяне были анациональны, они были европейцами вообще. И евреи, и дворяне понимали образ жизни друг друга, в рамках которого национальная принадлежность была чем-то вторичным по отношению к лояльности своему семейству, в большинстве случаев разбросанному по всей Европе. И те и другие разделяли представление, что настоящее — это всего лишь малозначащее звено в цепи прошлых и будущих поколений. Антиеврейские либеральные литераторы не преминули указать на такое любопытное сходство принципов и пришли к выводу о том, что от дворянства можно избавиться, только избавившись сначала от евреев. И такой вывод был сделан не в силу еврейско-дворянских финансовых связей, а потому, что и те и другие воспринимались как препятствие на пути подлинного развития той «данной от рождения индивидуальности», той идеологии самоуважения, которую либералы из средних классов использовали в своей идеологической борьбе против теорий, связанных с понятиями происхождения, рода и наследия.
Эти проеврейские факторы делают тем более значимым то обстоятельство, что именно аристократы положили начало долгой традиции политической аргументации антисемитизма. Ни экономические связи, ни социальная близость не имели значения в ситуации, когда аристократия открыто противостояла эгалитарному национальному государству. Если рассматривать ситуацию с социальной точки зрения, то в ходе атаки на государство евреи оказались отождествленными с правительством, поскольку средние классы в политическом отношении (несмотря на то что благодаря реформам они действительно многое приобрели в экономическом и социальном планах) оставались в ущемленном положении, к ним относились с прежней презрительной отчужденностью.
После Венского конгресса, когда в условиях мирной реакции в течение долгих десятилетий под эгидой Священного союза прусское дворянство в значительной степени восстановило свое влияние на дела государства и на какое-то время стало даже более значимой силой, чем оно было в XVIII столетии, аристократический антисемитизм мгновенно принял форму мягкой дискриминации, лишенной политического значения.[62] В то же время с помощью романтически настроенных интеллектуалов в полной мере развился консерватизм как одна из политических идеологий. Эта идеология была связана в Германии с весьма характерным и хитроумно двусмысленным отношением к евреям. Начиная с того момента национальное государство, вооруженное консервативной аргументацией, проводило четкое разграничение между теми евреями, в которых оно нуждалось и которых принимало, и теми, в которых не нуждалось и которых не принимало. Под прикрытием исходно христианского характера государства (а что могло быть более чуждым для просвещенных деспотов!) можно было открыто осуществлять дискриминацию по отношению к растущей еврейской интеллигенции, не нанося при этом вреда интересам банкиров и бизнесменов. Такой вид дискриминации, связанный с попытками закрыть университеты для евреев, перекрыв им тем самым доступ к государственной службе, нес в себе двоякую выгоду, заключавшуюся в указании на то, что национальное государство ценило особые услуги выше, чем соблюдение условий равенства, а также в возможности воспрепятствовать или по крайней мере отсрочить появление новой группы евреев, которые не были полезны государству и даже могли бы быть ассимилированы в общество.[63] Когда в 80-е годы Бисмарк предпринимал значительные усилия, с тем чтобы защитить евреев от антисемитской пропаганды Штекера, он заявлял expressis verbis, что намеревается выразить протест лишь против нападок «на состоятельных евреев…интересы которых связаны с сохранением наших государственных институтов» и что его друг Блейхредер, прусский банкир, сетует не на нападки на евреев вообще (которые он мог и не заметить), а на нападки на богатых евреев.[64]
Кажущаяся двусмысленность ситуации, когда правительственные чиновники, с одной стороны, протестовали против равных условий для евреев (особенно равенства в профессиональной сфере), а несколько позднее жаловались на влиятельные позиции евреев в прессе, а с другой стороны, «искренне желали им всяческих благ»,[65] — такая двусмысленность была гораздо удобнее с точки зрения интересов государства, чем прежнее рвение реформаторов. В конце концов Венский конгресс вернул Пруссии те провинции, в которых в течение веков жили массы евреев-бедняков, и никто, за исключением нескольких интеллектуалов, мечтавших о Французской революции и правах человека, даже не думал о том, чтобы предоставить им такой же статус, как и их состоятельным соплеменникам, которые тем более не стали бы требовать равенства для первых, поскольку оно принесло бы последним только утраты.[66] Так же хорошо, как все другие, они понимали, что «любая юридическая или политическая мера, направленная на эмансипацию евреев, необходимо должна привести к ухудшению их гражданского к социального положения».[67]
И уж тем более лучше всех других они осознавали, в какой степени их возможности зависели от их позиций и престижа внутри еврейских общин. Так что вряд ли они могли проводить какую-либо иную политику, кроме той, что «была направлена на достижение все большего влияния для себя и на удержание своих соплеменников-евреев в национальной изоляции с помощью утверждения, что такое отделение евреев является будто бы составной частью их религии. Для чего?.. Для того чтобы другие еще больше зависели от них и только к ним как unsere Leute могли обращаться власть имущие».[68] И действительно, когда в XX столетии эмансипация впервые стала для еврейских масс свершившимся фактом, исчезла сила привилегированных евреев.