Чувствуя себя великим стратегом и непревзойденным дипломатом, Тамара Сергеевна успокоилась: все довольны, в семье мир, можно накрутить бигуди – и спать.
План работал несколько месяцев, но тайное всегда становится явным: как-то Павел Петрович, проснувшись утром, почувствовал, что простудился, и на работу не пошел. Предупредить Вичку о форменной засаде, которая ждала ее вечером, не представлялось возможным: мобильных телефонов и даже пейджеров еще не было.
Прошмыгнуть в комнату незаметно ей не удалось: стосковавшийся по домашним Павел Петрович вышел встречать дочь в прихожую и увидел… О боже, что он увидел: голубые тени, умело подведенные черным химическим карандашом глаза, перламутровую помаду на губах, а главное – джинсы! В обтяжку! Как у шлюхи какой! И это его дочь! Студентка! Комсомолка! Думаю, соседи в тот вечер узнали много нового про внешнюю и внутреннюю политику СССР, потому что про разлагающуюся молодежь, льющую воду на мельницу идеологического противника, Павел Петрович кричал громко, как на митинге. Вичка и не думала возражать – слушала молча. Тамара Сергеевна с Олечкой отползли в спальню и там затаились – ждали, когда придет их очередь.
И она пришла, конечно.
– Мать! – громовым голосом взвыл Павел Петрович. – Ты знала?!
Супруга молчала. А что здесь скажешь?
– Знала! – Павел Петрович со всей очевидностью понял, что Тамара Сергеевна его – как бы помягче сказать – предала. А иначе откуда паршивка дочь взяла деньги? Копить она не умеет, да и что там скопишь с этой ее стипендии! – Сговорились!
Тамара Сергеевна поняла, что дело принимает нешуточный оборот, и взмолилась:
– Паша! У тебя температура! Тебе нельзя волноваться! Ну купила она эти джинсы и купила! Все сейчас в таких ходят! У Вички вон фигура отличная, когда ж пофорсить, как не в молодости!
Это она, конечно, сказала напрасно – все равно что масла в огонь плеснула.
– Все?! – Павел Петрович покраснел, на могучей шее вздулись жилы. Олечка потом, когда в лицах пересказывала мне этот «папашин спектакль», призналась, что это было страшно: казалось, у него сейчас разорвется какой-нибудь сосуд, и поминай как звали. – Все?! Моя дочь – не все! Я коммунист, передовик! Не позволю!
И тут Тамаре Сергеевне отказал и природный ум, и житейская мудрость, и хитрость.
– Да ладно тебе, Паш, – пытаясь сбить пафос, примирительно-простодушно сказала она. – Чего ты как на собрании. Мы ж все свои здесь.
Павел Петрович покраснел еще больше и метнулся в кухню, откуда с неожиданной для его грузной комплекции прытью вылетел с ножницами, которыми Тамара Сергеевна разделывала курицу.
– А ну снимай, – взревел он.
– Папа! – Вика, понимая, что ее ждет, пыталась воззвать к отцовским чувствам. – Я тебя прошу! Ну пожалуйста! Не делай этого! Я их с таким трудом достала! Ну почему, почему всем можно, а мне нельзя! Ты меня совсем не любишь!
Павел Петрович, задыхаясь от ярости, шумно дышал, было очевидно, что менять свое страшное решение он не намерен. И Вичка стянула джинсы, которые отец немедленно превратил в несколько бесформенных кусков, а потом для верности потоптал их.
Тамара Сергеевна, видя, что терять нечего, уперла руки в боки и заголосила:
– Ну поздравляю! Нет, я тебя поздравляю, Паша! Сто семьдесят рублей ты сейчас вот этими ножницами изрезал! Сто семьдесят! Две наши с тобой премии! Шкаф могли в спальню купить! Два костюма тебе! Пальто я могла себе справить! С норкой, между прочим! – Тут ей стало себя жалко, и она заревела. – Не понравилось, видите ли, тебе! Не понравилось, что девка оделась модно! Что она не хуже других! Что на нее парни заглядываться стали! Не понравилось! А что ей, до старости в пионерской форме ходить? Или, может, в платье каком сиротском?
Вичка, которая все это время держалась, тоже зарыдала.
Но Павла Петровича было не так-то просто разжалобить. Услышав про сто семьдесят рублей, он пришел в ярость, подскочило давление, немедленно прихватило сердце.
Все-таки людям с такой комплекцией стрессы противопоказаны, что и говорить.
Врачи «Скорой», которую вызвала Тамара Сергеевна, увидели картину, которую, наверное, еще долго потом вспоминали: посреди прихожей сидел на полу, привалившись к стене, задыхаясь, держась за сердце, грузный Павел Петрович, и лицо у него было цвета вымпела за трудовые заслуги, который украшал ковер на стене в спальне, где, зажавшись в углу, сидела Олечка. Рядом с мужем хлопотала с валокордином Тамара Сергеевна, а Вичка, в модном свитере, связанном матерью по схеме из «Работницы», и с абсолютно голыми длинными, стройными ногами, сверкая безупречной белизны трусами, пыталась отца поднять и приговаривала:
– Ну вот надо было тебе все это устраивать, а, пап?
Павел Петрович не отвечал на этот в общем-то риторический вопрос – не до того ему было.
Борьба с американскими джинсами стоила ему нескольких недель в палате интенсивной терапии. Еле выходили. Кстати, пока мужа не было дома, Тамара Сергеевна расшторила угол с иконами и постоянно молилась за своего мужа – идейного коммуниста. И потом была уверена, что не врачи с их таблетками и капельницами, а она, молитвами, «подняла Пашу на ноги».
Сейчас Олечкины и Вичкины родители глубокие старики. И теперь уже дочери договариваются «не рассказывать родителям». Но здесь ложь во имя спасения – Тамаре Сергеевне и Павлу Петровичу категорически противопоказано волноваться, так что от них скрывают цены на продукты, выходки внуков, болезни дочерей и зятьев.
Но, усвоив урок родителей, Олечка говорит, что никогда не станет скрывать что-то от мужа. И если он запрещает детям куда-то идти, что-то покупать и так далее – она его всегда поддерживает. Даже если считает, что он не прав.
«Я лучше ему потом наедине все выскажу», – говорит Олечка, и она права.
Но иногда так бывает, что коалиции в семье возникают, потому что кто-то кому-то ближе. Конечно, это не здо́рово. Но ситуация, когда «мама, папа, я – дружная семья», в жизни бывает нечасто. Вот и Настя, чью историю я хочу рассказать, была папиной дочкой, а отношения с матерью складывались у нее не так чтобы хорошо.
– Моя мама всегда хотела, чтобы у нас все было «не хуже, чем у людей», – рассказывает Настя. – Еще в советские времена она готова была отстаивать дикие очереди за коврами и хрусталем. Вечно рано утром ездила куда-то отмечаться, отпрашивалась с работы, чтобы успеть на перекличку в очередь, и поедом ела отца за то, что тот не принимает в этом участия. Отец, человек мягкий, ей не перечил. Снисходительно посмеивался, когда она притаскивала очередной ковер или «Мадонну» (этот немецкий сервиз в советские годы считался символом достатка, если кто не в курсе). Причем из «Мадонны» никто никогда не ел, ковер никогда не расстилался. Матери было важно знать, что у нее это есть.
Точно так же символом благополучия для нее были успехи – мои и отца. Сама она преподавала музыку, работу свою рассматривала как синекуру – появлялась там не чаще, чем пару раз в неделю, пила чай или кофе с коллегами, сетовала на бестолковых учеников, растущие цены, невозможность достать одежду или косметику. Так и вижу картину: маман в высокой меховой шапке а-ля Барбара Брыльска в «Иронии судьбы» (у советских женщин была странная манера не снимать в помещении шапки. Потом, когда я выросла, то догадалась: средств для укладки не было, поэтому тетки стеснялись показать примятые волосы), в модном джинсовом платье, под ним – синтетическая водолазка (все – доказательства высокого достатка и умения жить), в сапогах на «манке» (писк, самый писк моды) пьет кофе и жалуется, жалуется, жалуется. В том числе на меня и на отца.
На отца – потому что он не хочет защищать кандидатскую, а без защиты ему никогда не стать начальником лаборатории. «Так и проходит всю жизнь инженеришкой, – сетовала она. – Ни денег, ни уважения. Все мои подруги и при машинах, и при дачах, и в загранку уже не по разу смотались. А мой все сидит, над патентами своими трясется».
У отца действительно было очень много патентов на изобретения – он был не «инженеришкой», а талантливым инженером и очень любил свою работу, действительно в ней разбирался. Кандидатскую он защищать и правда не хотел, считал это пустой тратой времени. Деньги его интересовали мало. Путешествовать за границу в те времена было невозможно, а чтобы съездить на Байкал, на Алтай и в Прибалтику, у нас деньги были всегда. Мать с нами никогда не ездила – предпочитала санатории. Только на Рижское взморье мы поехали втроем. И то – мы с папой снимали комнатушку в уютном деревянном доме, где в палисадничке рос розовый куст – до сих пор стоит у меня перед глазами, – а мать с нами жить не захотела: «не те условия». Выбила себе путевку в Дом творчества писателей в Дубулты. Звала и меня, но я отказалась – с отцом мне всегда было интереснее, чем с ней, а тем более с кумушками, которые всегда ее окружали. Отец интересно рассказывал, мне казалось, он знал всё обо всем. Но интереснее всего он пересказывал прочитанные книги. Мы шли с ним пешком по кромке Рижского залива, и он пересказывал мне любимых Стругацких. Я могла так идти часами. Мы часами и гуляли – от Дубулты до Пумпури и дальше – до самого Кемери, а потом обратно. А иногда – просто молчали. Он думал о своем, я – о своем, но мне было так здорово идти рядом, и его теплая большая рука с мозолями у основания пальцев была такой надежной, такой крепкой, мужской. Никогда больше, ни с одним мужчиной, мне не было так спокойно и уютно.