Как и шофер, я без лишних слов знал, куда мы едем. Пожарная лестница Седьмой авеню, вверх по перекладинам поперечных улиц, затем болтающаяся веревка Бродвея. Отель «Империал». Нам предстоит встреча с нашим метеорологом Николасом Кредитором.
Преподобный оказался статен, величав, грустен и властен. У него была носатая телегеничная физиономия политика. Но все-таки в Штатах с такой внешностью карьеру не сделаешь, по крайней мере в наше время. Масть не та, усы ни к черту — такие подошли бы разве что учителю танго. Я сразу же подумал, что в его бордовом костюме есть нечто жалкое и непотребное, заставляющее гадать, в какое еще обмундирование он мог бы вырядиться. Его черный галстук был заколот золотой булавкой в виде распятия. В комнате имелись еще несколько религиозных аксессуаров, а на стенах — идеализированные сценки из Нового Завета. Мы уселись перед обитым кожей письменным столом, на стул для посетителей. Не предвещая ничего хорошего, у стены стояли две койки — двухместные, совершенно идентичные, как близнецы, с одинаковыми покрывалами и набором подушечек.
Он немного поговорил о мелочах, адресах; какие-то были мне известны, какие-то нет. Потом он сказал:
— И, пожалуйста, имейте в виду: я безмерно уважаю вас за то, через что вам пришлось пройти.
— Я всегда хотел лишь одного, — с благодарностью произнес Джон, — помогать людям.
— Вы сможете продолжить свою прекрасную работу. Это я гарантирую.
Он гарантировал это. Безвольно пожав плечами. В отеле «Империал» полно стариков. Это стариковский отель. Мы видели и обоняли их, когда поднимались сюда, их неверную осанку и дружную нерешительность. Судя по официальному костюму и строго локализованной харизме, часть здешнего старичья находится на попечении Кредитора. Это я гарантирую… Его легко было представить гарантирующим что угодно, по крайней мере на словах.
— Я очень хотел бы и дальше помогать людям, — сказал Джон.
— Бросьте все, начните сначала где-нибудь на новом месте. Плюс еще в том, что у вас нет семьи.
— Это необходимо?
— Тогда лучше просто уехать из Нью-Йорка, — сказал он. — Пока что все это на уровне штата. Речь идет не о Сан-Кристобале. Речь идет о Нью-Джерси. Даже не о Канаде.
— В этом я не нуждаюсь.
— Мы могли бы помочь вам с оплатой адвоката и с юридической консультацией.
— Что бы вы посоветовали?
— В Службу иммиграции и натурализации. Чтобы аннулировать ваше гражданство.
— Куда-куда?
— В худшем случае Министерство юстиции подаст заявление в СИН.
Преподобный помолчал.
— Не дай-то Бог, — произнес он и потрогал гибким пальцем свою булавку с распятием.
На мгновение он вновь стал грустен и властен. Возможно, то была грусть медиума или шамана, который, постоянно контактируя с ангелами и демонами, порой бывает подавлен мыслью о собственной бездарности против их сил и чар, их порчи, их сглаза.
— Единственная опасность сейчас, — продолжал Преподобный, — состоит в том, что пронюхает пресса. Помните, как было с той бедной несчастной дамой из Куинса?
Джон подождал. Он смотрел на кровати-близняшки. Потом быстро и неожиданно повернулся к Преподобному, державшему перед нами фотографию. Увидели мы ее лишь мельком: Преподобный тут же ее убрал. И слава богу. Эта фотография, этот зернистый выплеск, такой мимолетный, — я понял, что информация в ней содержится чрезвычайно важная. Фотография была черно-белой. Она говорила о силе. На ней были запечатлены двенадцать человек в очевидной взаимосвязи. Двенадцать мужчин, принадлежащих к двум представленным поровну и кардинально отличным типам. Шесть одних, полдюжины других. У одних — сила и коллективная ответственность. У других — никакой силы, полная безответственность и так себе коллектив, общность слабых и униженных. Между ними происходил безмолвный диалог. Шестеро говорили другим шестерым: что бы еще ни разделяло нас, что бы нас ни связывало, важно только одно: мы принадлежим к живым, а вы — к мертвым. Мы — живые, вы — мертвые. Покойники.
— Вот как. Все, что у них есть, — вот это, тридцатилетней давности, и два так называемых свидетеля.
— Никаких, — сказал Джон.
— Как — никаких?
— Я не совершал преступлений.
— Обычный подвох: вы ведь умолчали насчет вашего криминального прошлого?
— А-а.
— Поступил запрос о вашей натурализации в США.
— Продолжайте.
— Становится жарковато.
Я подумал, не имеет ли он в виду тот жар, в который бросило Джона. Тогда Джон смущенно отвел взгляд и сказал:
— Моя мать…
— Это для нас плюс, — оживился Кредитор.
— Родной язык.
— А, точно, припоминаю. Это у вас нет акцента. Они встали и пожали друг другу руки. Джон сказал:
— Скажу вам честно. Вчера было лучше.
— И как вы себя сегодня чувствуете, позвольте поинтересоваться?
— Преподобный отец.
— Доктор.
Мы с Джоном вернулись на свою квартиру, но поначалу в том Тодовом состоянии трудно было насладиться ее красотами (например, огромным слуховым окном). Неплохо было бы не путаться у него под ногами. Какой-нибудь женщине, типа Айрин, рядом с ним пришлось бы несладко. Так что можете себе представить, каково было находиться у него внутри.
Затем позвонил Преподобный и поделился новостью о надвигающейся грозе, и я подумал было, что именно это мы меньше всего хотели бы от него услышать. Но в итоге все как-то на удивление обошлось, небеса не разверзлись. День прошел в приятном одиночестве. Телевизор, газета, решение мелких бытовых проблем: измельчитель кухонных отбросов, ноготь на ноге, пуговицы на рубашке, лампочки. Самосознание, оказывается, не невыносимо. Оно прекрасно: вечное творение, распад ментальных форм. Покой… Ближе к полудню Джон стал вести себя весьма знакомым образом: потягиваться, почесываться и довольно вздыхать. Это значило, что он собирается на работу.
Я мог лишь наблюдать за тем, как он меняется. Нагрудник с короткими рукавами, белый халат. Я поискал взглядом черные сапоги. Нет. Лишь белые сабо на деревянной подошве. К чему они? Теперь Джон был чист, бодр и готов к жизни.
Он прошел пять кварталов, и никто не пытался его остановить. Небо не пролилось над его головой, толстощекие облака не надулись от горя. Равно как и земля: асфальт не разверзся, чтобы поглотить его или похоронить. Да и ветер не дышал дьявольским ураганом, а веял легонько и нежно. Могу засвидетельствовать лишь отчаянный детский плач, перепуганный взгляд чернокожего бомжа на перекрестке Тринадцатой и Седьмой и то, как всю дорогу прохожие, казалось, шарахались от нас, даже те, одетые в форму (которые за что-нибудь отвечают), словно говорили: «Не обращайте на нас внимания. Мы просто разбираем здания», или «Мы всего лишь разжигаем пожары», или «Мы просто колупаем автострады», или «Мы всего лишь разбрасываем мусор». Вот оно, здание с дежурными, носильщиками, секретарями, санитарами с носилками и каталками, — и все нас знают. Доктор Янг. Ведь мы — мы, мы, мы! — разрушаем человеческие тела.
Я прихожу к выводу, что в такое время душа может лишь повиснуть во мраке, как белая летучая мышь, и не сопротивляться тьме. Тело чем-то занимается где-то внизу, машинально напрягая волю и мышцы, а душа тем временем ждет. Можно с уверенностью заявить, что это оно. Это и есть состав преступления из снов Тода Френдли, Джона Янга, где полутрупы стоят шеренгой, а фигура в белом халате источает силу, жестокость, и красоту, и что-то совершенно неописуемое. Но сны лгали. Я полагал (я был уверен), что наши прегрешения выразятся в чем-то вроде ухода. Я думал, что мы уйдем из страны, из общества, образовав свою собственную новую вселенную. Я, конечно, никогда не представлял Тода Френдли ведущим преступную жизнь. А вышло все то же самое, только хуже, больше и дальше. Я хочу сказать, где же предел? Укажите мне последний рубеж греха. Чего безусловно нельзя проделать с чужим человеческим телом? Мне уже не в новинку. Похожей дрянью занимались в АМС, а если разобраться, то же самое творилось в городе повсюду: в Св. Марии, в Св. Андрее, в Св. Анне. Повсюду и со всеми. Больница для всех. Даже на минуту нельзя сделать вид, будто не знаешь, что творится. Вон поехала «скорая помощь», с визгом, чтобы все слышали, с крутящимися, как лассо, огнями: смотрите, мы гоним перед собой все ужасы ночи. За границей оранжевой ленты, ограждающей место происшествия, очерчены мелом контуры человеческого тела. А вот и мы, в рабочей форме, принесли и калечим человека. Расступись, народ, не вмешиваться! Дайте нам исполнить свой долг.
Тепловатый больничный воздух гудит и пахнет человеческими органами, под шумок удаленными или по ошибке законсервированными. Мы, врачи, движемся между потолком и полом, между газосветными лампами и квакучим линолеумом. В коридорах как под новокаином: нравственно мы словно онемевший в кресле у дантиста язык, рот распахнут навстречу инструментам пытки, но нем. Только глаза мои видны в операционной. Мужчины здесь покрывают волосы бумажными шапочками, женщины — косынками. Я ношу туфли на деревянной подошве. Почему на деревянной? Я одет в хирургический халат, руки обтянуты резиновыми перчатками. На мне маска грабителя. Фонарик у меня на голове подключен к трансформатору, стоящему на залитом кровью полу. Провод спускается по спине под халатом и вьется сзади, как хвост обезьяны, как хвост врага рода человеческого. Нашим глазам видны лишь глаза остальных присутствующих. Жертва под белым покровом не видна вовсе, за исключением того куска, над которым мы работаем. Когда все заканчивается, мы скоблим под краном руки, как законченные невротики. Плакат над зеркалом повелевает: Каждый Ноготь Промывается Пятьюдесятью Движениями. Кончики Пальцев Держатся Выше Локтей. Каждое Движение Выполняется Вперед и Назад. У Каждого Пальца Четыре Стороны. А затем — холодный свет раздевалки, плетеный коврик и стальные полки, чаны, как в прачечной, и мощнейшие на свете мусорные баки, из которых мы выуживаем загодя перепачканные инструменты. В травмпункте всегда субботняя ночь. Всякое возможно.