исходит молчанием
уязвлённое сердце.
Поспеши, океан! После штиля ты снова
ретиво заплещешь!
Не дано никому избежать испытаний,
от выпавшей доли
отречься.
От того, что уже позади, не тебе лишь сполна
не отсчитана
сдача.
Худший случай: обрыв не увидеть,
себя осознав
у него на краю.
Истончённое рвётся. И мысль из кости́: —
за тобою, возможно, придут.
С чем же надо б расстаться?
Высоко наверху – светозвёздный шатёр.
Никаких предпочтений
ничему и ни в чём не отдашь. Не воспримешь
ничьих наставлений.
Всё, что рядом и дальше, – как прах и
способно избыться,
хотя и не скоро.
Из минут и мгновений нередко надежды,
удачи, резоны искрятся…
Верить им не спеши. Но сомни глухоту и
слышнее сказать постарайся
своё веское слово.
– Аой!
Кто я?
Исповедь квартирного кота
Приляг ещё поспать,
мой чёрный
хвост.
Такой же я скруглён
как и раскос.
Легко устать от дел
бросаясь в край.
А взгляд в расщелину —
одна
игра.
Не уничтожится
ничто своё.
Как перевёрнуто
житьё-бытьё!
Кто я?
Что я теперь?
Зачем я здесь?
Я непременно нужен
кому-то
весь.
Пустым хождением
пониз
дверей
не выжечь умыслов
на тьму вещей.
В глазах надежда
всегда близка.
Кому-то – верится,
кому – тоска
Теплом не светится
ни стол, ни стул.
Кто не согрет
собой,
тот не уснул.
Не в счёт отдельное,
что – в долгий ряд.
Зовут по имени,
чем всё круглят.
Заботы терпкие
болванят кровь.
Хоть нету призраков,
нет и основ.
Я был как многие —
служа уединению.
Всегда внутри него
огромное
стремление.
Оно порою комом
цепляется в загривок.
И цели нет дороже —
стать
максимально
зримым.
Своих искал везде я,
по всем углам.
Так было много их,
но только – там.
Воспоминания —
как сон и бред…
Под шкурой зыбятся
то вскрик, то след…
Я был помноженный
на них, кто – там.
Цвет моего хвоста
усвоил хам.
Он прокусил мне то,
чем ловят звук;
но злиться я не стал:
хам сел в испуг.
Откуда что взялось:
шла речь о ней.
Как на беду он был
неравнодушенней.
Ну, значит, прокусил;
а через раз
ему какой-то жлоб
размазал глаз.
Мы после виделись
всего тремя
зрачками.
Существеннее то,
которое
мы
сами.
М-да… чьи-то мнения…
Пусть, как должно бывает,
хоть чёрная, хоть серая
меж нами пробегает.
Не леденит судьба
во всём привычном.
Знакомое – чуждо.
Чужое —
безразлично.
– Аой!
Имитация
Поэт в России больше не поэт.
Свою строку, ещё в душе лелея,
он сбросит на сомнительный совет
в себя же, искушённого в затеях, —
как перед светом
выглядеть
прилично.
Не зацепив за чуждую мозоль,
не разделив беду чужую лично,
уже с рожденья он освоил роль
раба тоски, раба непрекословий.
Не зная сам себя, себе не нужен,
не меряясь ни с кем,
держась тупых условий,
спеша не вверх и делаясь всё уже.
Чужие чувства выдав за свои,
горазд он сымитировать страданье.
Молчит, когда у мозга бьётся крик
и боль торчит из подновлённой раны,
и до расстрела, не его, – лишь миг,
и по-над бездной жгут
свободный стих
и тот горит мучительно и странно…
Узнав о вечных проявленьях страсти,
им изумившись, пишет про любовь,
по-древнему деля её на части,
на то, где «кровь» и где «опять»
и «вновь».
А нет, так, убаюканный
елеем,
с трибуны о согласье пробубнит —
не с тем, что заупрямиться посмело,
а с тем, где разум
лихом перекрыт,
где ночь, придя на смену дню, остыла
и, злобой век сумбурный теребя,
с своих подпорок долго не сходила
и кутерьмой грозила,
новый день кляня.
В мечте беспламенной, угодливой,
нечистой
полощатся пространства миражей.
Он, непоэт, раздумывает
мглисто
и, мстя эпохе,
всё ж бредёт за ней.
Покажется отменным патриотом,
зайдётся чёрствой песнею иль гимном.
От пустоты всторчит перед киотом,
осанну вознесёт перед крестом
могильным.
Не верит ничему; себе помочь не хочет.
Живёт едой, ворчбой и суетой.
Над вымыслом не плачет, а хохочет,
бесчувствен как ноябрь перед зимой.
Поближе к стойлу подтащив корыто,
жуёт своё, на рифму наступив,
от всех ветров как будто бы укрытый,
забыв, что предал всё и что
пока что жив…
– Аой!
Собою радовать ей любо
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О