живописно холмистому, чистому Горькому, с его дореволюционным шармом[93]. В челябинской квартире не было старинных вещей, быт был скорее аскетичным, походным.
Зато оперный театр, в котором ребенком я проводил субботу и воскресенье, был полон волшебства, красоты и старины. Старые замки и дворцы, соборы и площади на сцене будили фантазию. К праздничному миру, плохо совмещавшемуся с хмурыми лицами и невзрачной одеждой обитателей промышленного мегаполиса, можно было прикоснуться в буквальном смысле слова. В антрактах нам, ватаге театральных детей, позволяли играть с бутафорским оружием – кинжалами, рапирами, шпагами, мечами, дуэльными пистолетами, кнутами.
Продолжением красивой, невсамделишной театральной жизни были для меня рассказы мамы. Она умела прекрасно описывать спектакли и свои нечастые зарубежные поездки. Мама с воодушевлением говорила о научной и культурной значимости немецкого языка (в конце 1960-х она готовилась к сдаче кандидатского экзамена по немецкому), о красоте органной музыки и о справедливом обществе будущего. К 10–12 годам я обожал балетную музыку Сергея Прокофьева и фуги Иоганна Себастьяна Баха, верил в важность знания иностранных языков, мечтал повидать дальние страны и уважал Карла Маркса.
Но и наша квартира, несмотря на отсутствие старинных артефактов, кишмя кишела историями. Наши стены были полны устных преданий, которые отец собирал и многократно повторял, переиначивал и перелицовывал в рифмованные рассказики[94]. За столом отец чаще всего повествовал о событиях драматичных и травматичных: о Гражданской войне и участии в ней деда, который в 1918 году в бестолковой перестрелке под Царицыном «чуть не убил Сталина»[95], о голоде и поиске хлеба в период военного коммунизма, о репрессиях, которые захватили и семью Нарских. По доносу жившего в его доме дьякона был арестован и сослан дед отца, Павел Васильевич Кузовков – рабочий, бывший церковный староста и владелец лавки. Родной дядя Марии Нарской, выведенный за штат священник, семидесятилетний слепец Владимир Алексеевич Нарский был расстрелян в Бутове в марте 1938 года до вынесения приговора, а ее младший брат Василий умер от цинги в лагере на Колыме.
Ил. 7. А. С. Ничивилева (1902–1991). Челябинск, 1975 (рис. И. Нарского)
Мемуарный репертуар папы пополнялся не только семейными преданиями. Проводя время дома после выхода на пенсию, он во время многочасовых карточных игр настойчиво расспрашивал о житье-бытье мою няню, добрую, терпеливую, мудрую и смиренную Александру Сергеевну Ничивилеву (1902–1991) (см. ил. 7). Набожная курская крестьянка, которая прожила с нами четверть века, охотно рассказывала и папе, и мне о сельских обычаях дореволюционной и раннесоветской России, о поджоге дворянской усадьбы в 1905 году, о голоде 1921–1922 годов, о раскулачивании и изгнании из деревни в 1930 году, жертвой которых стала и она сама. История в ее рассказах не соответствовала тому, что я читал в школьных учебниках и в «Детской энциклопедии», в которой тома c седьмого по десятый были зачитаны мной до дыр[96]. Да и сама няня не была похожа на «кулака». Это заставляло задумываться. Задолго до окончания школы, годам к тринадцати-четырнадцати, я знал, что стану историком.
* * *
Как я уже упомянул, в детстве я регулярно навещал мать, сестру и племянницу отца. Мария Нарская жила в старом деревянном доме, утопающем в цветах и зелени фруктовых деревьев, с 1936 года. Дом был ветх и запущен, чувствовалось, что ему не хватает хозяйской мужской руки. В этом здании многое свидетельствовало о бедности и бедствиях. В 1960-х годах значительную часть самой большой комнаты в доме занимали рояль и пианино, на которых Мария Нарская зарабатывала на жизнь частными музыкальными уроками. На чердаке с одной из балок не был убран обрывок веревки, на которой десятилетия назад покончила с собой ее юная племянница. В доме было много следов прошлого, но они казались мне какими-то неприкаянными, неухоженными. Старинная мебель, книги и фотографии пахли плесенью, пол был нечист (что особенно чувствовалось после образцового хозяйства Нины Хазановой), старинные предметы были пыльны и покрыты пятнами патины, покрывала на кроватях напоминали отсыревшую ветошь.
Там были интересные для меня предметы – елизаветинская деньга 1747 года, принадлежавшая в 1930-х годах моему будущему отцу, семейная икона конца XIX века, старинный фамильный альбом 1913 года. О них мне рассказывал папа, и я в течение зимних месяцев мечтал увидеть, потрогать их, а если получится, то стать обладателем какой-нибудь из этих вещиц. Я был уверен, что они сложены в образцовом порядке на почетных местах, как это было принято в квартире Хазановых. Но по приезде в Железнодорожный их приходилось искать в сундуках, ящиках буфета, в комоде, шкафах, где вожделенные предметы в конце концов обнаруживались среди нагроможденного хлама.
Это было другое отношение к прошлому. Но у Нарских оно было не менее интенсивным, чем у Хазановых. И встреча с пугающим былым возбуждала не меньше, чем соблазнительное прошлое «прекрасной эпохи» рубежа XIX – ХX веков, времени детства и молодости отцов и матерей моих родителей.
Б. Детство в старинном доме (Н. Нарская)
Совсем не сразу блошиные рынки стали неотъемлемой частью наших поездок и путешествий. За нескончаемыми разговорами и рассказами друг другу о любимых бабушках и дедушках, своих дорогих родителях, родных и друзьях, пережитых историях все более четко проступали очертания (наших) далеких миров, ушедших, прожитых и все же оставшихся с нами. Мы все больше радовались, что способны понять и поддержать друг друга из нашего «сегодня» в успехах и неудачах, радостях и горьких печалях, оставшихся там, в прошлом, а при соприкосновении с предметами или историями «оттуда» живо всплывающих в нас теперешних.
Мне было намного проще познакомиться с прошлым Игоря, чем ему с моим. В первые же дни нашего знакомства он преподнес мне в подарок свою книгу «Фотокарточка на память»[97], которую я с трепетом и радостью приняла и прочла. Именно эта книга очень сблизила нас. В описанных в ней ощущениях, переживаниях и радостях многое было знакомым и волновало. В книге есть фотографии предметов из прошлого семьи, с которыми связано множество историй, бытовых ритуалов, ярких воспоминаний.
В последние годы в нашем доме появились важные для нас обоих вещи. Некоторые из них были упомянуты в «Фотокарточке на память», другие нет. Объединяет их то, что они присутствовали в детстве Игоря, потом были утрачены, а в последние годы как бы вновь обретены. Вернее, столкнувшись с их точными копиями на блошиных рынках, мы не смогли пройти мимо. И теперь они восполнили пустоты детского пространства, затертости из уютной картинки мира детства. Мы добавили еще часть недостающих стеклышек к разноцветной мозаике прошлого, якобы ежедневно удаляющегося от нас. Мы попытались восстановить, ощутить и почувствовать наше личное прошлое, погрузиться в этот мир вновь.
Для Игоря такими находками стали двойники предметов из детства в Горьком и Челябинске 1960-х годов, восстановленные покупками в Москве, Челябинске, Казани и Новосибирске. Для меня опорами памяти стали немногие сохранившиеся предметы из дома родителей мамы: старинный комод и бабушкины вещицы с его поверхности, напольное зеркало, старые фотографии, красивое черное бархатное платье с цветком, искусно выполненным из бархата, бабушкино рукоделие и ее подарки мне. Много лет назад после ограбления съемной квартиры пропали бабушкины наручные часы, позолоченные, на черном ремешке из тонкой лайковой кожи, которые достались мне после ее ухода. Тогда для меня это была самая большая потеря.
На обратной стороне корпуса часов, на крышке, была выгравирована дарственная надпись, которую теперь с точностью я не могу воспроизвести. Хорошо помню ее начало, каллиграфическое написание бабушкиного имени «Доре…». Убеждена, что текст начинался со слов «Доре Сергеевне в день 60-летия» (или 65-летия). Как и остальные украшения, бабушкины часы тогда не нашли, несмотря на все мои попытки разыскать и выкупить их. Поэтому, когда на базельском блошином рынке я увидела знакомые по форме, размеру и цвету женские наручные часы на черном потертом ремешке лайковой кожи, оставить[98] их там я уже не могла. Оставить означает отложить покупку или подумать и не купить, но вещь, скорее всего, уйдет навсегда, будет продана, испорчена, выброшена, и ответственность в принятии этого решения всегда давит морально, не хочется расширять количество историй с горьким привкусом