Клифтоне, в его бумагах или еще где-либо. Когда она обнаружит, что это не так, она может обратиться за сведениями еще куда-либо. — Меткалф смущенно покачал головой. — Нет, я не думаю, что должен обременять вас этим.
Себастьян осторожно спросил:
— Вы хотели бы, чтобы я успокоил ее, насколько это будет возможно?
Меткалф откинулся на спинку стула.
— Премного вам благодарен. Вы должны знать, что в сравнении с благополучием моей дочери и внука все остальное бледнеет, кажется незначительным.
Когда Меткалф ушел, Себастьян взял газету и задержался, чтобы докурить сигару. Ему нужно было расслабиться. Это было странно. Напряжение, которое он испытывал перед этим разговором, было вызвано не столько существующими обстоятельствами, сколько воспоминаниями о Бирлингдине. Кул нанес когда-то лишь один визит, тем не менее он глубоко запечатлелся в его памяти. Все были добры к ирландскому кузену, который по какой-то причине не ездил домой на летние каникулы.
Сначала он был доволен собой, потому что его заикание, которое ему только что удалось преодолеть в пансионе, не возникло снова в этих новых трудных обстоятельствах. Эндрю Гамильтон, на год старше его самого, обожаемый единственный ребенок. Он и София Меткалф были лучшими друзьями, и Себастьян завидовал их непринужденности и близости. Но эти двое сразу приняли его. Он участвовал в их играх, а если они обменивались долгими взглядами, он старался не замечать этого.
Взрослые не были столь терпимы. Он вспомнил один болезненный инцидент в большом зале Бирлингдина, когда капитан Меткалф пришел, чтобы позвать свою дочь домой. Себастьяна, поджидавшего их в пролете главной лестницы, склонили к высокопарному разговору о его родителях, его учебе и его мнении по поводу летних каникул в Суссексе. Его заикание вновь заявило о себе, а капитан Меткалф, не обращая внимания на его отчаянное молчание, настаивал на ответе. Именно Эндрю спас его, сказав, что кузена Себастьяна попросили обучить его некоторым премудростям ковки оружия в Ирландии во времена Кромвеля.
— Вряд ли тебе удастся узнать от меня что-либо на эту тему, — осмелился он прошептать Эндрю, когда они побежали вверх на второй этаж.
— Неужели? — возразил ему Эндрю, и его слова утонули в смехе, удвоенным тем, что он едва мог подниматься вверх по лестнице. Себастьян тоже смеялся.
Но ничто не могло унять внутреннего страдания. Он писал домой, в графство Антрим, письма, которые оставались без ответа. Затем в августовскую жару он стал жертвой того, что семейный доктор назвал летней болезнью. Мать Эндрю, леди Миранда Гамильтон, будучи сама больной, заботилась о том, чтобы за ним хорошо ухаживали. Но чем дольше он оставался в своей комнате, тем сильнее ощущал свое одиночество. Однажды утром, когда он уже выздоравливал и завтрак был подан в его комнату, слезы заставили его остаться в постели. К несчастью, это было в то время, когда Эндрю нанес ему визит, поэтому ему ничего не оставалось делать, как притвориться, будто он все еще спит — жалкая уловка, принимая во внимание, что его опустошенный поднос с завтраком был выставлен на обозрение. Эндрю некоторое время помедлил в дверном проеме, затем на цыпочках вышел. Позже Себастьян услышал, как он разговаривал с Софией под его окном, на лужайке. День был тихий, безветренный, и они вряд ли думали, что их детские голоса поднимутся в чистый утренний воздух и вплывут в его открытую оконную створку.
— Где Себастьян?
Мальчик задержал дыхание, ожидая услышать, что ответит Эндрю.
В его голосе чувствовалась растерянность:
— Он расстроен… Мама говорит, что он тоскует по родине.
— Тогда почему он не поедет домой? — спросила София с поразительной логикой.
— В этом-то и загвоздка. Его семья очень хотела, чтобы он провел все лето здесь.
— Разве его мама и папа не хотят его видеть?
Даже спустя столько времени он мог с пронизывающей ясностью уловить крайнее удивление и сочувствие в ее голосе.
Говорили, что она превратилась в красавицу. Себастьян был уверен, что так оно и есть. После стольких лет разлуки его тревожили сомнения, они бурлили в его венах, несмотря на расслабляющую атмосферу кафе и воздействие шикарной сигары. Он пытался представить, как произойдет встреча с леди Софией Гамильтон, но понятия не имел, приведет ли это к радости или к боли.
В понедельник утром, когда Жака привели в комнату, чтобы огласить вердикт военного трибунала, судьи выглядели не менее мрачно, чем в субботу.
Голос Осборна, когда он зачитывал приговор, был холоден:
— Рядовой Десерней, мы тщательно изучили ваше дело. Мы услышали множество свидетельств, касающихся преступлений, в которых вас обвиняют. Самое минимальное из них — то, что вы подняли руку на старшего офицера. Этого уже достаточно для того, чтобы вынести вам весьма суровое наказание. Вы не отрицали и не можете отрицать, что произошло в Гринвиче первого марта. Не в пользу для вашего дела свидетельствуют те действия против армии Ее Величества, которые дают нам сильное основание сомневаться, что ваше поведение в Сидней Коув в феврале прошлого года не имело того же самого предательского намерения. Вы отрицали любой тайный сговор о дезертирстве, но вы предложили нам лишь ничем не неподтвержденное слово против чертовски большого количества противоположных показаний. — Бросив на подсудимого суровый взгляд, полковник продолжил: — Не воображайте, будто мои коллеги-офицеры и я испытываем удовлетворение от вынесения этого приговора. Вам была дана возможность доказать, что армия не приютила труса и предателя в своих рядах на последние два года. Когда вас обвиняют, вы, кажется, всегда хватаетесь за оружие, но когда дело касается обычного разговора, вы едва можете сказать хоть слово в свое собственное оправдание.
Траск, не выдержав, вмешался:
— Ну давай, солдат, ты же наверняка понимаешь серьезность своего положения.
Гор-Вильсон нетерпеливо сказал:
— Он попусту тратит наше время.
Осборн, глядевший на Жака со смесью раздражения и озадаченности, отрывисто произнес:
— У вас есть последний шанс объясниться с данным судом, рядовой Десерней. — Не обращая внимания на протест Гор-Вильсона, он продолжал: — Не делайте ошибок, это ваш последний шанс.
Наступила пауза. Жак сделал попытку, но было попросту нереально, да и невозможно думать о своей собственной смерти. Вместо этого он вспомнил своего брата. Видение было столь всепоглощающим, что скрыло на мгновение темные стены комнаты и ожидающие лица судей, сидящих напротив него.
Его брат не мог говорить, но когда он лежал на холодной земле, а его голова покоилась на коленях Жака, он посмотрел вверх, прямо в глаза, и в его красноречивом взгляде Жак прочел: «Я умираю. Но так, как я хотел бы умереть — на поле боя, у тебя на