Это был народ мореходов, объединенный тысячелетней культурой, которая предшествовала римскому завоеванию и пережила его.
Археология и антропология (изучение человека как вида) обрели статус серьезных дисциплин в конце XIX века, в то самое время, когда среди европейцев была наиболее сильна вера в прогресс человечества и в то. что европейское общество шествует во главе этого прогресса. История человечества диктовалась мировоззрением, для которого географическое расстояние от Западной Европы должно было соответствовать исторической дистанции и которое видело в народах Тасмании, Южной Африки. Аляски или Патагонии представителей зари человечества, таких же как самые первые европейцы.
В тот момент прогресс можно было отложить равно и на временной шкале, и на карте. В начале XX века научные иллюстраторы изобрели визуальный образ пещерного человека, с его классическими деревянной дубиной и набедренной повязкой из шкур животных (ни то, ни другое археологам обнаружить так и не удалось). Археологическая периодизация изначально базировалась на находках орудий, поэтому технологические усовершенствования стали приниматься за очевидный индикатор поступательного развития древних европейцев, т. е. их прогресса. Потребовались усилия тысяч археологов и антропологов, чтобы отказаться от этого примитивного вымысла и представить более сложную, неоднозначную и, следует добавить, более интересную картину нашей древней истории.
Разнообразие европейской среды обитания позволяло охотникам–собирателям адаптироваться к природным переменам. Сегодня ясно, что система поселений ранних гомини- дов, неандертальцев и людей палеолита была бесконечно сложнее, чем представлялось еще 50 лет назад. Разброс климатических сред, в которых жили древние европейцы, радикально изменил главенствующую идею технологического прогресса. Вместо нее, считают археологи, мы должны взять на вооружение идею дивергенции людских групп, вынужденных приспосабливаться к меняющимся естественным и общественным условиям. В сохранившихся материалах они ищут доказательства, свидетельствующие о тех или иных стратегиях выживания. Одна группа адаптировалась к ситуации совсем иначе, чем другая, не потому, что кто‑то из них был отсталым, а кто‑то —нет, а потому, что ситуация предъявляла им уникальные требования. Ясное понимание этого приходит с изучением одних и тех же групп, действующих в разных условиях: мобильные группы, кочующие между разными климатическими регионами, использовали разные наборы «инструментов» для решения разных задач в разных местах. Сейчас существует понимание, что нельзя датировать артефакт просто на основании его внешнего вида или определить «развитость» группы на основании орудий, которые она использовала, и в свете этого понимания идея всеобщих законов технологического прогресса представляется все более и более сомнительной.
Трансформация социального устройства и смена типов артефактов материальной культуры также традиционно рассматривались как индикатор прогресса. Но и здесь имеющиеся в наших руках свидетельства указывают на сложность исторического ряда вариаций, больше на непреднамеренное, нежели поступательное развитие усовершенствований. Когда‑то древнеевропейские охотники осознали, что им будет легче устраивать стоянки вблизи маршрутов миграции добываемых животных. Однако последующая зависимость от одного вида и от постоянства этих самых маршрутов оказывалась чревата катастрофой, если единственный источник пропитания иссякал — особенно, когда требовалось прокормить крупное поселение. Для малых групп охотников–собирателей такой опасности не существовало. Большие, оседлые поселения также принесли с собой больший риск заболеваний — непредвиденная компенсация за смену физически трудной, но здоровой жизни в постоянном движении, на менее активную, но более рискованную с точки зрения внезапного недостатка продовольствия или заболеваний. Понятие о территории, которую нужно защищать или, наоборот, завоевывать, у сообществ, выбравших оседлость, также укоренилось гораздо сильнее по сравнению с сообществами мигрантов.
Искусство ранних европейцев столь же не укладывается в нашу схему поступательного развития. Изощреннее ли, совершеннее ли реалистическое искусство верхнего палеолита по сравнению с символическим искусством позднего мезолита? Потребовало ли изображение драматизма и движения принести в жертву реализм, и если да, то что оно собою представляет — шаг вперед или шаг назад? Как явствует из этих вопросов, нам еще предстоит научиться гораздо более плодотворному взаимоотношению с прошлым (включая прошлое искусства) — если только мы готовы отказаться от впитанной на уроках истории идеи поступательного развития.
Эта глава в своем стремительном движении сумела объять и охотников–собирателей. и мегалитических строителей, и земледельцев Запада, и народы, жившее до, во время и после римского завоевания. Объединяет этих людей одно — отсутствие письменного языка, а также представляющееся все более и более вероятным наличие общей для них непрерывной истории. Разглядеть такую непрерывность мешает тот факт, что за все это время доисторические жители Запада сумели впитать, приспособить под себя и в ходе собственной эволюции породить неисчерпаемое разнообразие культурных трансформаций. Их разброс с таким трудом укладывается в наше понимание, что мы долго не видели иных причин этих трансформаций, кроме как миграции, завоевания или давления со стороны более развитых чужеземных групп. Тем не менее последние интерпретации истории больше подчеркивают наличие в ней непрерывности и изменчивости, нежели резких изломов и неуклонного прогресса. Западная культура с ее разнообразием и постоянной текучестью существовала уже в доисторический период — и таковой же перешла в исторический.
Когда мы замечаем, что этой культуре «не хватало» письменного языка, мы выносим одно из самых серьезных и одновременно неосознанных ценностных суждений об истории. Да. появление алфавитного письма оказало огромное воздействие на жизнь Запада во всех ее аспектах, и рассмотрению этого феномена я собираюсь посвятить следующую главу. Однако здесь мне кажется важным увидеть обратную сторону исчезновения устной культуры. Собственно искусство устного повествования —только малая часть такой культуры. С ее утратой общинное, локальное, межличностное, инстинктивное, импровизированное, непосредственное измерения человеческой жизни приходят в упадок, за счет чего возвышаются индивидуализированное, отстраненное, просчитанное и упорядоченное. Законы обычного права вытесняются писаными правилами. опыт уступает место абстракции. Противоречие между этими двумя образами жизни, как мы увидим, станет центральным аспектом всего западного существования.
Попытка рассказать о людях, населявших Западную Европу в дописьменную эпоху и не имевших шанса попасть в анналы, позволяет нам подметить кое‑что интересное в самой практике написания истории. Ведь наша склонность втискивать прошлое в удобный формат предисловия к настоящему становится как нельзя более наглядной в случаях, когда о прошлом известно совсем немного. Воодушевленные первыми успехами археологии и опирающиеся на некоторое количество хроник и историй сомнительной ценности, прежние исследователи сумели скомпоновать вполне правдоподобный сюжет. К несчастью тех, кто мыслит современными категориями, народы Запада и Севера не оставили ни письменных документов, ни памятников культуры, удобных для размещения в музеях. Поэтому сперва наши предшественники вообще не отводили им места в серьезной истории, а затем сотворили из них некую романтизированную альтернативу общепринятому представлению о том, что такое Европа. Образы первобытного пещерного человека каменного века, мудрого друида, прогрессивного земледельца, освоившего производящую экономику, язычника, погрязшего во тьме невежества, и вдобавок многочисленные реконструкции завоеваний и переселений (так легко обозначаемые на карте — простой линией карандаша) — все это помогало нужным образом свести концы с концами, соблюсти стройность той или иной концепции. Но история не просто испытывает влияние определенной политической идеологии времени ее написания, она вообще всегда является радикальным упрощением прошлого — и 30 тысяч лет доисторического существования Европы особенно уязвимы перед нашей потребностью категоризировать, упорядочивать, осмысливать и объяснять. За отсутствием какого‑либо конкретного человеческого голоса, имени, лица мы начинаем смотреть на наших предков как на анонимных членов некоего проточеловечества, исполняющих свое эволюционное предназначение и ведомых безличными силами истории. Тгм не менее сам факт адаптации первоевропейцев к разительно меняющимся природным и социальным условиям должен продемонстрировать, что мы имеем дело не просто с еще одним привычно описываемым биологическим процессом; наоборот множество развилок на путях такой адаптации являются ситуациями выбора — сложного, противоречивого, неосознанного и имеющего самые непредсказуемые последствия.