Таким образом, никуда не выходя и проливая слезы, госпожа Дафина Исакович познакомилась с Земуном, а Земун с нею.
И если ее отношения с людьми были простыми и заурядными, что называется чисто земными, то с деверем, как и с мужем, они были вовсе не простыми и заурядными, а скорее неземными. Так, с деверем она старалась не разговаривать. И ни словом ему ни о чем не обмолвилась. Да и вообще вела себя с ним совсем по-другому.
При нем больше молчала либо, вся заплаканная, улыбалась загадочной улыбкой. А если и говорила, то совсем о другом. О том, что боится ночи, что в темноте ее охватывает ужас и чудятся призраки. О прошедшей молодости, о трудной жизни и — со слезами на глазах — о муже, который, похоже, ее больше не любит, а может быть, и никогда не любил.
Дафина часто стояла перед деверем, заломив в отчаянии руки над головой и выпятив грудь. Она не кричала в его присутствии, не бездельничала, валяясь на застланном ковром полу, не судачила с женщинами. Им посвящался день, ему — вечер. При нем не было ни хихиканья, ни болтовни, ни всего прочего. При нем у нее был и другой голос, и другой взгляд, при нем менялось все ее существо. И менялась не только она, с его приходом без какого-либо указания менялись и служанки. Светильники заставляли стеклами, и дом превращался в тихую обитель.
В отличие от Аранджела Исаковича Дафина не считала себя необыкновенной красавицей, но цену себе знала. Например, своими ступнями, казавшимися Аранджелу ступнями сильного ангела, она вовсе не была довольна и прятала их под шелком своих нарядов, показывая лишь носки красивых туфель. Зато о своих икрах и коленях была с ним одного мнения и выставляла их где и как только могла. Ровной, твердой поступью кружила она вокруг деверя, покачивая бедрами. Руки ее никогда еще не смыкались на его шее, они лишь скользили, извиваясь как змеи, где-то совсем рядом. Груди свои она придвигала к нему так близко, словно губы для поцелуя. И все-таки больше всего она рассчитывала на свои глаза. Глядя на него, они наливались грустью.
Аранджел Исакович как хороший купец понимал, в чем дело. Понимал, что бывшая пугливая сиротка, привыкшая к одиночеству и несбыточным мечтам, превратилась в здоровое, откормленное животное, по ночам предававшееся неистовству со своим медведем. Но что происходило с ней сейчас, Аранджел понять не мог.
Да и ждать не было сил. Придя в ужас от своего замысла, он спешил. Не хотел думать о том, что будет после. Решив сойтись с невесткой, он старался не думать о брате. А Вук, огромный, грузный, сверкая серебром и белым плюмажем, непрестанно стоял перед его глазами. Измученный угрызениями совести и бессонницей, не делясь ни с кем ни единым словом, опасаясь выдать себя взглядом, движением, вздохом, Аранджел надеялся, что все произойдет тайно, как во сне. И, разумеется, без всяких потрясений. Он сох от желания, видел ее каждую ночь в бесстыжих снах, но вовсе не помышлял ни связываться с этой женщиной надолго, ни отбивать ее у мужа. Расхаживая целыми днями с опущенной головой, он даже вынашивал безумную мысль потом открыться Вуку, ее прогнать, а им помириться — ведь как-никак они братья.
Желая поскорей добиться своего, он осыпал ее подарками и пытался двусмысленными комплиментами заставить ее намекнуть о своем согласии. Однако такого намека не последовало.
Дафина безмятежно смотрела на него своими красивыми синими глазами цвета ясного вечернего зимнего неба, и ему казалось, что над ним сияют звезды. Вольные речи она принимала как безобидные слова, извращенные ласки — как родственные объятья. Болтая целый день глупости, к вечеру эта женщина становилась мудрой и проницательной.
Измученный, пожелтевший от томления и ожидания, Аранджел с несчастным видом ходил вокруг нее в своем длинном синем кафтане и наконец решился. Он все чаще брал ее за руку, гладил по голове. Отрывая ее однажды всю в слезах от постели больной дочери, он взял ее под руки и, дрожа всем телом, поцеловал.
Но и этой, совсем уже явной ласке она придала родственный характер, как и в его недвусмысленных предложениях видела лишь родственную заботу. Спокойно снимая с себя его легкие руки, словно не замечая, что деверь дрожит от страсти, она смотрела на него своими синими глазами, холодными и прекрасными, в которых даже в тот миг не было искры огня. А он все больше сходил с ума и смутно чувствовал в этом холодном взгляде ее волю: будет так, как она захочет.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Словно торгуя серебром, он хотел взвесить ее согласие, но она не клала его на весы. Ни малейшего намека, ни единого поощряющего слова. Неизменно целомудренная, отсутствующая, холодная. Похоже, она ни за что на свете ему не отдастся. А она просто хотела, чтобы он взял ее силой.
Дафина, истое дитя нескольких поколений купцов и сребролюбцев, отлично понимала, о чем идет речь, и не торопилась. Ей не хотелось отдаваться этому, пусть более молодому, но желчному, сухопарому деверю, который напоминал ей дом и братьев; ей противны были его руки с желтыми ногтями, черные редкие усы и бороденка, как у монаха, желтые мутные глаза и сплюснутый, тонкий нос, а еще противней желтые, всегда липкие от сладостей зубы. Аранджел представлялся ей высохшим двойником брата с почти неслышной поступью. Если когда-либо домогания деверя и пробуждали в ней желание, то не к нему, а к мужу — огромному, грузному, которого она когда-то безумно любила и который сейчас сильно постарел и сдал, хоть и казался на коне могучим как медведь.
Горячая и чувственная натура, она часто страдала головными болями, но после того, как муж обманул ее при расставании, осрамив перед всеми, так как испугался ее слез, рыданий и обморока, без чего прощание обычно не обходится, — Дафина оставалась совершенно холодной. До сих пор она никогда не подвергалась искушению; кроме мужа, ни один мужчина не жил в такой близости от нее. Случись это года два или три назад, она умерла бы со стыда и срама, непременно кинулась бы в эту разлившуюся желтую, сонную реку, которая протекала под ее окнами. А произойди это в прошлом году, она слезами, мольбами, поцелуями успокоила бы Аранджела, заставила бы его опомниться, отказаться от задуманного, не тащить ее с собой в ад.
Но сейчас, сейчас она без волнения ощущала на себе его дыхание, безучастно слушала его притворно легкомысленную болтовню и в предвечерних сумерках видела рядом с собой его тень. Так же она смотрела, стоя у окна, и на свою тень в мутной воде, что текла внизу день и ночь.
Ее мучило одиночество. Уверенности, что муж вернется, не было. Он был где-то далеко-далеко со своими дикими солдатами, лошадьми и собаками и толстым животом. Дрожь ее брала лишь при мысли, что он сейчас беспокоится о своих дочерях.
Было интересно, что сделает деверь, когда совсем обезумеет. Хотелось ей этого просто от скуки, от ощущения бездонной пропасти, в которую, как ей казалось, она вот-вот полетит вниз головой. Она жаждала увидеть, как брат мужа, подобно ей, корчившейся от желания безумно и покорно целовать грудь, шею и уши мужа, будет целовать ее, покорно склонясь над ее руками, коленями и лоном. Она угадывала, что при всей его робости и нерешительности достаточно малости, чтобы этот на вид тихий ручей с ревом и неистовством низвергся в мутную реку.
Она понимала, что день этот близок, и, не чувствуя желания, в ужасе содрогалась и боязливо улыбалась. Минуло три недели, как она жила в доме у деверя.
Однажды, как это часто случается в тех местах, после весеннего тепла, когда уже расцвели плодовые сады, ударил мороз, а потом хлынул ледяной ливень. Ветер с косохлестом залил водой и перевернул барку с лошадьми, которых Аранджел Исакович вез к туркам. Вытащили хозяина уже без памяти.
Когда хозяина принесли домой, поднялись такие вопли и крики, что никто не удивился тихому приказу Дафины, отданному посиневшими губами, перенести Аранджела в ее комнату и положить на большую печь, возле которой стояла ее широкая венецианская кровать. Дафина взвизгивала от ужаса при мысли, что будет, если деверь умрет и оставит ее с малыми ребятами, беззащитную, среди этих своих слуг, смахивающих на цыган-разбойников.