Композиторы, подталкивая друг друга, покинули зал.
— Можно отдохнуть. — Сталин устало поднялся с кресла.
— Что завтра хотите смотреть, товарищ Сталин? — осмелился спросить Большаков.
— Завтра. нет, уже сегодня открывается Декада белорусского искусства, — напомнил, ни к кому конкретно не обращаясь, Сталин и пошутил: — Я купил билет в Большой театр, на ее открытие. Вы, товарищ Пономаренко, не будете в третий раз переносить свою декаду?
В дверях уже обозначился Первый секретарь белорусского ЦК, подал голос:
— Доброй. добрый. — он не знал, как определить время суток. — Здравствуйте, товарищ Сталин. Мы готовы.
— Это хорошо. Правда, в Западной Европе войска «товарища Гитлера» теснят войска английских империалистов. Но уверен, это не помешает мне слушать вашу оперу. Как она называется?
— «Михась Подгорный», — отрапортовал Пономаренко.
— Хорошее простое название: как «Евгений Онегин». А кто такой этот Подгорный?
Нависла тишина: ответа не знал никто.
— Везем в Москву оперу — и не знаем, о ком она. — Взгляд Сталина уперся в Пономаренко — тот сжался, струсил. А Сталин продолжал с едва уловимой издевкой: — Неизвестный «Подгорный» — герой оперы. Кого воспеваем? Кого прославляем? Наш человек или не наш? Чьи интересы он защищает?
— Грудью, — неудачно встрял Ворошилов.
— Кстати, товарищ Пономаренко: как фамилия певицы, которая от БССР выступала на съезде партии?
— Соколовская. Людмила Эдуардовна.
— Ее включили в белорусскую делегацию?
— Она на открытии будет петь главную партию в опере. — Пономаренко споткнулся, закончил едва слышно: — «Михась Подгорный».
— Слышал, Клим? Приедет Эдуардовна. И будет нас с тобой защищать. Грудью. — Черенком трубки вождь потыкал в грудь наркома.
Тот подобострастно захихикал.
— И чем Москву удивлять будут белорусы? Чего не было у других братских народов нашей страны?
Сталин был главным зрителем и оценщиком всех декад союзных республик; в расчете на его восприятие, собственно, и составлялись их программы. Он непременно бывал на открытиях декад — все шесть предыдущих начинались национальными операми, — и на заключительных банкетах. Программы строились с желанием угодить его непредсказуемому вкусу.
Пономаренко знал ответы на вопрос вождя, осмелел, докладывал уверенно:
— Еще новая опера и балет, Ансамбль солдатской песни и пляски Белорусского Особого военного округа.
— Красная Армия поет — это хорошо.
— И танцует! В финале у них, товарищ Сталин, сюрприз для вас.
— Сюрприз — тогда зачем рассказываете? Увидим.
— Очень интересный детский балетный номер, джаз-оркестр Эдди Рознера.
— Вы им дали статус Государственного коллектива БССР. Да, ни одна республика не имеет своего джаз-оркестра. Утесов обиделся. Молодец, Пономаренко, хороший пример другим секретарям дал.
— Они завтра начинают работать в саду «Эрмитаж». На все десять дней билеты проданы.
— Значит, я не попаду, — делано сокрушался вождь. — Придется летом в дни отпуска послушать их в Сочи.
— И еще. чего не было у других: еще мы решили привезти драматический театр. Играть будут на белорусском языке.
— И правильно! На съезде ваша Соколовская читала приветствие на белорусском — и все всё поняли.
— Там. у нас спектакль. комедия. сатирическая.
Сталин задумался, раскурил трубку, покивал одобрительно.
— Что-то наши сатирики примолкли. Неужели мы построили такое безупречное общество, в котором нечего высмеивать? В комедиях обличают управдомов, мелких бюрократов, пьяниц. Никто не осмеливается обличать, бичевать так, как учили Гоголь, Салтыков-Щедрин. Или не умеют? А как ваша сатира называется, товарищ Пономаренко?
— «Кто смеется последним».
— Хорошо. Товарищи посмотрят вашу комедию и мне расскажут: кто же у вас там последним смеется. А кто этот ваш «Салтыков-Щедрин»?
— Кондрат Крапива.
— Сколько этой ночью надо запомнить новых фамилий: Сэмюэль Покрасс, генерал Роммель, Кондрат Крапива.
Над Москвой занимался рассвет 5 июня 1940 года.
ДЕСЯТЬ ДНЕЙ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ МОСКВУ
Допущения:
могло произойти, скорее всего, так.
Первый из этих дней начался привычно: с радиопозывных Москвы «Широка страна моя родная», исполненных на виброфоне. Затем шли выпуски известий, перемежаемые бодрыми песнями, утренней гимнастикой. Несколько раз дикторы сообщили об открытии декады искусства БССР.
Кондрат и Ружевич неразлучно бродили по Москве, уступая друг другу в выборе интересовавших каждого объектов. Осмотрели Триумфальную арку, высившуюся у Белорусского вокзала, от которой начинался Ленинградский проспект. Из закрепленных на столбах черных квадратных раструбов радио звучала бравурная музыка.
Кондрат, восхищенный Москвой, вглядывался в лица прохожих, подолгу застывал у витрин, дивился на двухэтажные троллейбусы, что катили по улице Горького; поливальные машины водяными усами освежали мостовую. Он как бы узнавал столицу СССР, сравнивая с виденным в киножурналах и в фильме «Светлый путь».
В начале Тверского бульвара, рядом с аптекой, постояли у памятника Пушкину, тут же, задрав головы влево, заглянули под пачку балерины, что балансировала на одной ножке на крыше углового здания. Ружевич не преминул заметить скабрезно:
— Можно рассмотреть, какие трусы носили женщины при царе.
Кондрат этого словно не слышал: рассматривал книги на лотке с открытой выкладкой, осетров в витрине-аквариуме рыбного магазина, вертящийся глобус на фасаде Главтелеграфа. Где-то в подсознании звучали строки песни: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля.» На башнях с рубиновыми звездами краснокирпичного Кремля отбивали время куранты.
Отстояли змеящуюся очередь в Мавзолей Ленина. Невидимые лампы освещали труп розоватым светом. Благоговения Кондрат не испытал: так, кунсткамера. Выйдя оттуда, перешли Красную площадь: прямо напротив Мавзолея стоял памятник гражданину Минину и князю Пожарскому. Простертая рука князя как бы призывала изгнать супостатов и указывала: где они. Тянулась она, отметил Кондрат, через площадь, к Мавзолею. Голова князя, развернутая к гражданину Минину, как бы звала того разделить с князем его благородный порыв.
Приезжая в Москву после войны, Крапива заметил шесть перемен: в начале перрона Белорусского вокзала не было черномраморного памятника сидящих рядышком Ленина и Сталина; снесли у вокзала Триумфальную арку; не катили двухэтажные троллейбусы; памятник Пушкину стоял не в начале Тверского бульвара, а ровно напротив, на площади; убрали балерину с башни углового дома, чтобы, значит, не заглядывали под балетную юбочку; памятник гражданину Минину и князю Пожарскому переместили с Красной площади к ограде храма Василия Блаженного — и князь указывал уже не на Мавзолей, а на Исторический музей. Но все равно всплывали у Крапивы светлые воспоминания о Москве и триумфе в июне 40-го, хоть позже и премий, и наград получил множество.
Уставшие Кондрат и Ружевич пообедали в ресторане своей гостиницы. Там чувствовали себя уже уверенней: правда, не рискуя, заказали то же, что и вчера.
В конце этого дня, когда они собирались в Большой театр на открытие декады, радио сообщило: высадившиеся на континенте для борьбы с фашизмом английские войска были окончательно окружены, прижаты немцами к морю в районе Дюнкерка. Сегодня последний транспорт под бомбами Люфтваффе отчалил и, перегруженный, направился к берегам Англии. Несметное количество брошенной военной техники досталось немцам в качестве трофеев, остатки английских военных подразделений окружены и взяты в плен. Командовал блистательной операцией Вермахта генерал Роммель. На завтра, 6 июня, в Берлине намечен парад в честь этой победы. И дальше дикторы радио привычно сообщали об очередных трудовых подвигах советских людей, и опять упомянули об открытии декады.
Места в Большом театре отвели им на галерке, на самом верхнем ярусе. С кресла Ружевича можно было хоть кое-как, вытянув шею, увидеть левый верхний угол сцены. Кондрат же со своего созерцал лишь лепнину над порталом, а опорный столб вообще перекрывал вид на все. Зато во всех деталях можно было рассмотреть невиданной пышности люстру.
Когда за минуту до открытия занавеса стал медленно меркнуть свет, раздался нарастающий гул голосов, аплодисменты. Свет врубили до полного.
Кондрат поднялся, увидел, что все зрители в партере развернулись — спиной к сцене. Он понял: где-то под ним, в царской ложе появился Сталин — наверняка со свитой.
Овация и выкрики здравиц долго не смолкали. Кому, невидимому, аплодировали, тут, на балконе, было непонятно и даже, казалось, бессмысленно. Но за этим проявлением восторга следили стоящие у дверей с литыми табличками «Выход» молодцы в гимнастерках.