Покаяние! снова принимается кричать мальчик. В этом единственный наш шанс! Расследование! Открытые суды! — и, арестованный, попадает для вполне отеческой беседы в кабинет Шефа рассказчика. Чем, какими словами удается раздражить мальчику хозяина кабинета до того, что тот отдает рассказчику известное распоряжение, Арсений придумать, кажется, не успел, но, дойди дело до этой сцены, что-нибудь, вероятно, из-под пера выскочило бы. Какие-нибудь трусливые уголовники из подворотни, скажем. Вот, приблизительно, так.
И что же в контексте романа с ним делать, со «Страхом загрязнения»? Добивать? — Он, пожалуй, и сам на роман тянет. Бросить? Арсению показалось вдруг, что, допиши он сюжет до конца, оставшиеся части уже не вызовут той злобы, того раздражения у приятелей-литераторов, более: снищут похвалу, — и на душе стало чрезвычайно противно.
А к финалу непременно добавить эпизод: выполнивший задание рассказчик появляется в кабинете Шефа. Благодарю за службу! говорит Шеф, а рассказчик криво эдак улыбается и отвечает с вопросцем: служу Советскому Союзу, что ли?
Чему-чему служишь? услышал Арсений голос за спиною и обернулся: рядом стоял горбатый Яша, подошедший к башне с тою же целью, что и Арсений. Как, то есть, чему? подхватил Арсений мячик шутливого тона. Тому же, чему и ты. Тому же, чему все мы. Первому в мире соцреалистическому государству.
Глава одиннадцатая
ЛИТО
Я князь-Григорию и вам
Фельдфебеля в Волтеры дам,
Он в три шеренги вас построит,
А пикнете, так мигом успокоит.
А. Грибоедов
114. 19.18–19.19Две с передними матового стекла стенками миниатюрные жестяные шахточки, прикрученные шурупами между дверей на уровне прорези взгляда, моделировали шахты большие, лифтовые, только внутри маленьких перемещались не кабины, а свет последовательно загоравшихся-гаснущих лампочек. Дорогу к поверхности стекла и дальше, за нее, преграждали свету картонные трафареты, не оставляя ему иных возможностей прорваться вовне, кроме как через узкие, то там, то здесь забранные для жесткости перемычками, щели, что, группируясь, представляли собою очертания обобщенных до предела арабских цифр: от единицы до единицы с шестеркою. Черная прямоугольная кнопка залипла от Арсениева нажатия и привела в действие световое пятно левой шахточки, и оно со своего максимума начало рывками падать вниз, порою (на цифрах девять и четыре) пропадая вовсе, что, надо полагать, объяснялось перегоревшими в соответствующих гнездах лампочками. Однако, поддавшись фантазии, будто между объектом и его моделью существует спровоцированная пустым подобием глубокая, истинная взаимная связь, метафизическое, что ли, сродство, можно было заворожиться идеей путешествия в кабине-символе, подавив Гамлетов страх неизвестности ради головокружительных возможностей испытать множество небывалых ощущений: преодоления, например, конечных, пусть относительно небольших, отрезков пространства за несущественные, почти не существующие отрезки времени, то есть упоения невероятной для макротел скоростью; мгновенной (впрочем, слово это не годилось, обозначая слишком глубокий временной вздох) остановки, опровергающей Ньютоновы законы инерции, ибо, действуй они, перегрузок не вынесла бы не то что плоть, но и металл с пластиком; наконец, самое заманчивое: выпадение в Небытие, в полное отсутствие, в икс-измерение, выпадение куда более глубокое, нежели банальная смерть, — зато обратимое, обещающее столь же мистическое, как исчезновение, возвращение назад (даже если бы возвращение потребовало такого инфернального вмешательства извне, как замена перегоревшей лампочки) — словом, ради счастья пренебречь всеми законами сохранения: материи, энергии, времени, наконец, — если этот последний существует вообще.
Правая же шахточка, соответствовавшая узкому, пассажирскому, двустворчатодверному лифту (в отличие от левого, грузового, трехстворчатодверого, хоть модели их и были технически тождественны и одноразмерны) демонстрировала начавшееся до нажатия кнопки и независимо от него движение вверх, движение еще более головокружительное, ибо зайчик исчезал на дольше и перемахивал, выждав положенное время в небытии, через целые группки ячеек, пока и вовсе не исчез в одной из них, оставив открытым вопрос: вышли ли пассажиры на анонимном этаже, за цифрою, обозначающей который, и стеклом колбы частично испарилась вольфрамовая нить, или отправились вместе с кабиною на неопределенный срок в манящее икс-измерение, не оставив по себе никаких следов, и носятся сейчас над некой планетою, порождая среди ее обитателей смутные слухи о летающих параллелепипедах?
Впрочем, все эти столь сложно гарнированные фантазией световые перемещения означали для Арсения самую будничную ожиданность: ехать придется левым, грузовым, а грузовые лифты Арсений по непонятным для себя (страх смерти?) причинам очень не любил. Ладно, не станем обострять без нужды: любил не очень. Во всяком случае, если бы рядом не было сейчас горбатого Яши, Арсений, пожалуй, даже выждал бы, покуда кто-нибудь не займет эту переширенную махину, и вызвал бы более уютную, более человеческую пассажирскую коробочку; в присутствии же едва, но все же знакомого человека Арсений постеснялся выказать власть над собою нелепого, как все суеверия, суеверия.
Судьба, надо думать, догадывалась о смешной слабости Арсения и с иронической улыбкою подсовывала ему чаще всего именно грузовые лифты; но если в других домах такое случалось лишь чаще всего, то в этом — пассажирский всегда находился либо дальше от кнопки вызова, либо — занят, либо — испорчен. Грузовой же здесь не ломался никогда, кроме разве того единственного случая, когда по-настоящему-то и оказался нужен: спустить вниз Яшкин труп, облаченный неподъемными, вечными доспехами свинцового гроба. Другого, естественно, Яшки. Не горбатого. Не того, что делил сейчас с Арсением четыре кубометра замкнутого, перемещающегося по вертикали пространства и, масляно поблескивая глазками, спрашивал: ты не знаешь, придет сегодня Кутяев? Смотрю я на него и не понимаю: чем он только их берет? Вроде ни кожи ни рожи, дурак дураком… Не знаю, пожал плечами Арсений, вспоминающий довольно уже, оказывается, давний пасмурный день похорон. Я вот специально сегодня сюда собрался, специально! — не прозу же их графоманскую слушать! — может, удастся разгадать секрет небывалых его успехов на венерическом фронте, А ты, посоветовал Арсений, лучше просто попроси у Кутяева девочку на подержание: от него не убудет; он же меньше чем с троими, как правило, на ЛИТО не является.
Гроб уже запаяли, разнимать его на более годящиеся для транспортировки узлы и детали представлялось слишком сложным, едва ли возможным вообще, и они, Яшкины приятели, ввосьмером тащили с шестнадцатого этажа по узкой лестничной клетке это сверхтяжелое, громоздкое сооружение. Предусмотренную на всякий пожарный случай лестницу архитекторы вынесли куда-то практически вовне двухлифтового, новой планировки дома, и попасть на нее, узкую настолько, что едва позволяла расходиться и ничем не нагруженным двоим, удалось лишь довольно сложным, изобилующим углами и бедным светом путем, после чего, собственно, и начались главные мучения. Поэтому вообразить, как перекатывается внутри ящика Яшкино маленькое, при жизни едва доходившее до Арсениева подбородка тело, как колотится об обитые материей стенки его красивая голова с лысиною, которую всегда хотелось назвать не лысиною, а высоким лбом, и с аккуратною шкиперскою бородкой, нашлось Арсению время только тогда, когда, с горем пополам, прах все же вынесли из подъезда и погрузили в сумрачные недра автофургона, а тот двинулся к багажному двору Киевского вокзала, с которого бывшему Яшке предстояло совершить последнее путешествие в Одессу, к невменяемым от горя родителям, пережившим единственного сына, и водвориться в земле, что сорок пять лет назад его породила. Обратно в квартиру, где устраивалось импровизированное, в складчину подобие поминок, Арсений поднимался в конечно же заработавшем грузовом лифте.
Кроме Тамары, официальной вдовы, за столом сидела и вдова неофициальная: женщина, которую Яшка в своих стихах называл Венус. Их роман тянулся уже много лет, Тамара о нем не то знала, не то предпочитала не знать, а где-то за неделю до смерти Яшка, не предполагающий, что ему пришла пора завязывать с жизнью вообще, сказал Арсению: всё! С жизнью на два фронта пора завязывать. Регина (Яшкина дочь) уже большая. И прочел стихи, оставшиеся в памяти такими строчками:
Венус, моя сероглазая Венус,больше не скажешь мне: дай, я разденусь…
С Яшкою, которого тогда несло к сорока, Арсений познакомился на ЛИТО несколько лет назад, в период выхода из глубокой потенциальной ямы, куда усадила его история с Нонною, и вкус к бытию он обретал через стихи, секрет сложения которых — из-за вдруг подаренной сверхъестественной легкости пера, — ему казалось, он как раз постиг и которые прямо-таки валились из него: по пяти на дню. Люди в то время интересовали Арсения лишь постольку, поскольку способны были трепетно выслушивать и восторженно оценивать его опусы, и поэтому он, увидев незнакомого человека, первым делом постарался затащить того на кухню, чтобы, задав для приличия несколько вопросов: как, мол, звать; чем занимается; пишет ли вообще и если да — что? — приступить к собственному литературному бенефису. С повышенным достоинством, присущим некоторым низкорослым людям, Яшка ответил, что он: Яков; врач; пишет; стихи, — и бестактно воспользовался сделанным Арсением из одной вежливости предложением что-нибудь прочесть.