6.
Отличие ЦЕЛИ от ЗАДАЧ все-таки не в масштабе. ЦЕЛЬ, как ни старайся, не свести к предпосылкам (подобно тому, как не вмещалась в них и революция). Ее и вывести - из корней, зачинов - не удается полностью. Ибо есть еще икс, без какого она - не она. Ибо ЦЕЛЬ отсчитывается от НЕВОЗМОЖНОСТИ, открывает ее и ею добывает (людьми в людях!) доселе неизвестные им ВОЗМОЖНОСТИ.
В избытке, сулящем расплату? Если мерить прошлым, то так. Сначала был избыток. А затем он переворачивался в недостаточность, но уже иную, требующую не столько порыва, сколько прилежания. В последнем счете НЕВОЗМОЖНОСТЬ, переведенная в возможности, дорастала до региональной нормы, рвущейся вширь, перешагивающей через пределы этносов, держав, духовных заветов.
Здесь уместно снова вернуться к утопии. Нет нужды доказывать, что утопия, как и миф, не жанр, а строй жизни. Потому они и не могли ужиться. Один строй жизни должен был уступить дорогу другому или быть уничтоженным.
Не отсюда ли заглавная утопическая идея - новой твари, ожидания существа, которое СЫЗНОВА И ВПЕРВЫЕ - Человек?
Всеобщность этой идеи, ее обращенность ко всем и всюду и есть человечество. Человечество, которое всегда - путь.
Чтобы дойти до искомой точки, непременна отправная. Будущее востребовало ПРОШЛОЕ. Не в один присест сформировалась эта будто обратная связь. Вначале она еще в коконе мифа, который имел свое развитие, доросшее до диалога с Олимпом, до спора с провидением, где ставкою жизнь. Вполне вероятно, что, преодолевая тесноту мифа, полисное сознание подрывало и свою уравновешенность, укорененность в совместной публичной жизни.
И если все обнимающий миф естественно уживался с данным от века делением на своих и чужих, то БУДУЩЕЕ ПРОШЛОГО в этих границах уже удержаться не могло. Оно исподволь формировало, хотя и не слитное, но уже внутренне связанное свое-чужое. Хрестоматийные строки, которыми открывался труд человека, прозванного отцом истории, заслуживают того, чтобы быть вспомянутыми; не столько заявленный Геродотом долг убережения памятных событий, сколько сближенные им - в достойных деяниях греко-персидской схватки - КАК ЭЛЛИНЫ, ТАК И ВАРВАРЫ.
Было ли это дальней родословной конвергенции или, вернее, одним из ранних набросков Мира миров?
Желание избежать модернизации не должно закрывать от нашего взора сквозной мотив, тяжкий маршрут, где рядом и в событийной полемике складывается Выбор. А возникши (и бросив вызов мифу-конформисту), сам рвется к абсолюту, неутомимо возвращаясь к предопределенности, но уже на иной ступени, в других пространственных размерах.
7.
Перелистнем несколько веков. Мы на перепутье Рима - от города к державе. Пунические войны, многолетние, изнурительные, с драматическими финалами и сокрушительным исходом. Впрочем, поначалу всего лишь эпизод, которому быть забытым, если б не пережившие его Канны да застрявший афоризм: Карфаген должен быть разрушен!. По крайней мере для меня это событие было таким, пока я не увидел его в ином свете на страницах, вероятно, лучшего произведения Г.К.Честертона, названного им Вечный человек. Писатель начинает как будто с парадокса, ставя под сомнение мстительность Катона-старшего; напоминает - прежде, чем Карфаген превратился в ничто, был разрушен Рим, разрушен и восстал из мертвых. Убежденный противник торгашеского бездушия и черствой высоколобости, человек рубежа XIX и XX веков, Честертон не скрывает своего отвращения к финикийской фактории, притязавшей на роль властелина Средиземноморья. Но, - замечает он, великий человек может появиться везде, даже в правящем классе. Таков был Ганнибал, военачальник, не уступавший Наполеону. Через безлюдные перевалы Альп он шел на Юг - на город, который его страшные боги повелели разрушить. Две римские армии утонули в болотах, от омута Канн веяло безысходностью. А пестрая армия Карфагена была подобна парадному шествию народов: слоны сотрясали землю, словно горы сошли с мест; гремели грубыми доспехами великаны галлы; сверкали золотом смуглые испанцы, скакали темнокожие нубийцы на диких лошадях пустыни. (...) Римские авгуры и летописцы, сообщавшие, что в эти дни родился ребенок с головой слона и звезды сыпались с неба, как камни, гораздо лучше поняли суть дела, чем наши историки, рассуждающие о стратегии и столкновении интересов. (...) Не поражение в битвах и не поражение в торговле внушало римлянам мысли о знамениях, извращавших самое природу. Это Молох смотрел с горы, Ваал топтал виноградники каменными ногами, голос Танит-Неведомой шептал о любви, которая гнуснее ненависти. (...) Все простое, все домашнее и человеческое губила равнодушная мощь, которая много хуже того, что зовут жестокостью. Боги очага падали во тьму под копытами, и демоны врывались сквозь развалины, трубя в трубу трамонтаны.
Правители Карфагена, как и положено практичным людям, видели, что Рим лишен надежды выжить, а кто же будет бороться, если нет надежды? Пришло время подумать о более важных вещах. Война стоила денег и, вероятно, в глубине души дельцы чувствовали, что воевать все-таки дурно, точнее - очень уж дорого (...) И из уверенности деловых обществ, что глупость - практична, а гениальность глупа, они обрекли на голод и гибель великого воина, которого им напрасно подарили боги (...) Под самыми воротами Золотого города Ганнибал дал последний бой, проиграл его, и Карфаген пал, как никто еще не падал со времен Сатаны (...) А те, кто раскопал эту землю через много веков, нашли сотни крохотных скелетов - священные остатки худшей из религий.
Обширность выдержек - дань виртуозности текста. Но на какие мысли наталкивает он человека, больно ощущающего тяготы и неустроенности истекающего века?
Когда я впервые читал Честертона, неожиданной ассоциацией всплыл в сознании раритет 1940-го - карманный Атлас мира, изданный по четким правилам советской картографии, а в нем Европа со всеми входящими в нее странами, великими и крохотными, но без Польши, на месте которой окрашенная в соответствующий коричневый цвет Обл(асть) гос(ударственных) интересов Германии.
Навсегда? Так полагали, само собой, в Бертехсгадене. А в Кремле? Но я все же не об этом. Не об оскорбительной поспешности, с которой закрепляли убийство нации и государства, и даже не о Немезиде, произведшей расчет с нацистскими насильниками. Меня занимает Мир. Мир - искомость в соотнесении и единоборстве с Миром-вожделением.
До Рима были державы колоссальной протяженности, но с племенной основой, конгломераты, надстроенные над этносами. Была эллинская экспансия, обсеменившая Средиземноморье (и земли вдали его) своими колониями, полисами-повторами. Крестьянскому войску македонян, ведомому полководцем, не менее гениальным, чем Ганнибал, удалось войти в сокровенные глубины Азии и соединить существовавшее рядом, но в разъединенности бытийных укладов; однако со смертью Александра начался неумолимый распад. Рим подвел черту. Он не только назвал себя Миром, но и вплотную придвинулся к тому, чтобы стать им. Точнее: в СТАНОВЛЕНИИ МИРОМ он пережил себя и покончил с собою. Не оттого ли, что сам образ (Мир!), сама цель (владычество без предела!) были подсказаны ему самым коварным и опасным его противником? И не потому ли также, что, возвысившись поражением, из которого произросла победа, Рим не сумел одарить своим опытом других, несхожих? Он растратил его, этот опыт, и не только непомерностью завоеваний готовил собственное падение, но и исподволь нарастающим (а затем с невероятной быстротой охватившим все и вся) вырождением человека-воина и политика, тщившегося увековечить себя в качестве победителя без поражений.
Покоренные ответили Голгофой. Их опыт возобновления жизни смертью превзошел эллинство и Рим, ибо изначально предполагал равенство врозь взятых голгоф будничного страдания и повседневного постижения человеком его призванности.
Но ведь и этот опыт не остался без суживающих, иссушающих его догматов? Да, разумеется. Он также не устоял перед соблазнами Результата. Но все-таки им разорвался порочный круг. Он сделал всякую победу проблематичной, а поражение оселком вочеловечения.
8.
Будет ли преувеличением, если скажу, что и об истории в собст-венном смысле мы вправе говорить именно с этого рубежа? Ведь история - это не все на свете, начиная от Большого взрыва. Я говорю об истории в единственном числе, о ВСЕМИРНОЙ истории, которая уже в исходном пункте содержала заявку на включение в себя живых и мертвых - без изъятия.
И, стало быть, без разбора? Мучительный пункт. Для веры и для безверия. Для поколений, уже отметившихся в летописи человеческой, но еще не сошедших со сцены, и для тех, кто на входе, однако не обрел пока своего лица, застрявши в критической, взрывной стадии преемства-отрицания, наследования в инакости.
Самая утонченная историософия не может обойтись без любимцев и отлучников, в число коих попадают не только гремящие персонажи, но и целые эпохи, общественные устройства, течения мысли. За примерами далеко ль ходить - наш отечественный застой брежневских времен. Дурной сплошняк, да? А между тем тогда именно достигли ядерного паритета со Штатами и подписали памятные ограничительные и послабляющие соглашения (Хельсинки!). Тогда впервые оппозиция ума и совести заставила считаться с собой и, хотя признание заявило себя карами, лагерем, высылкой, это было ПРИЗНАНИЕ, которое неутомимо подтачивало фантом единства, а сколь многое из самого привычно-страшного им доселе держалось. Добавьте из-под спуда наружу рвущуюся приватизацию власти (ключ к реформам!). Добавьте Прагу и Афганистан - маразм бессмыслия вкупе с беспомощностью. И это еще не все, что, не совпадая и суммируясь, подвело к капитальной перемене. Мир, входя внутрь Союза, взламывает его обособленно-блоковое существование. Но и Мир в его конвульсивных попытках собрать единство из разрозненных изменений предощущает невозможность добиться этого без внутреннего ОБМИРЕНИЯ эпигонов и преемников коммунистической революции.