— Что это он не ударит как следует? — повернулся он к Беде, который стоял позади него так близко, что, если б не шуба с поднятым воротником и не шапка, надвинутая на уши, Артынюк почувствовал бы на шее учащенное дыхание драгуна.
— А неловки вы, ребята, — сказал Беда и взял у Вайнерта топор. — Смотрите хорошенько, как это делается. — Он проворно вырубил с краю лед, еще не очень крепкий. — Вот так нужно! Правда, ваше благородие? — Беда отер лоб и заговорил резче, суровее: — Есть в моем родном краю река, называется Лужница. Зимой высекали мы прорубь и бросали в нее шелудивых собак, дохлых кроликов и прочую дрянь. И вот однажды, зимой, хотел один наш односельчанин сократить путь и пошел через реку. О проруби он не знал — и угодил под лед. И ведь — среди бела дня! Но никто его не жалел: был он доносчик и много горя причинил людям.
У Артынюка сжалось горло, он хотел отступить подальше от края проруби, которая вдруг показалась ему разверзшейся могилой, но за его спиной стоял Вайнерт; хотел податься в сторону, но там, словно примерзший к месту, торчал сумрачный Долина. Барбора и Лагош в этот момент сбросили с саней толстое бревно, и оно коротким стуком ударилось о штабель. Ганоусек покрикивал на лошадей. Артынюк усмехнулся:
— Вот вы говорите — доносчик, значит, черт его унес — и ладно. Напоите лошадей да помогите сгружать, поскорей кончать надо.
— Кончим, ваше благородие, доносчик подлый! Получай за хозяйку!
Долина брезгливо толкнул его плечом, Артынюк, потеряв равновесие, шагнул на тонкий слой отсеченного льда и вместе с ним погрузился в воду. Шуба быстро намокла, неумолимо потащила Артынюка в ледяную бездну. Артынюк взревел и, раскинув руки, ухватился за край проруби, но Вайнерт ударил его ногой по пальцам. Еще один вскрик — и лесничий исчез подо льдом. Осталась на льду только рукавица его, прижатая сапогом Курта Вайнерта. При первом вскрике Артынюка Барбора и Лагош обернулись и с ужасом смотрели на то, что творится, не в силах произнести ни слова. Ганоусек, повернувшись к реке спиной, успокаивал лошадей.
— Ну, дело сделано! — Беда, белый как снег, высморкался. — Теперь я напою лошадей, а вы помогите ребятам сгрузить бревна. Надо сегодня же доложить о том, какое несчастье постигло нашего начальника.
Барбора и Лагош боялись взглянуть на Долину и Вайнерта, когда те подошли к ним и начали сбрасывать бревна со вторых саней.
На обратном пути никто не заговаривал. Ганоусек трусил сзади на лошади Артынюка, Беда, Долина и Вайнерт ехали на первых санях. Не доезжая до села, Беда отдал вожжи Вайнерту, соскочил с саней, подождал Лагоша с Барборой и подсел к ним.
— Вот что, мальчики, я вас люблю, это вы давно знаете, но долг платежом красен. Хочу я услышать, считаете ли вы правильным, что мы отправили Николаевича на тот свет.
Ребята, понурившись, молчали. Первым отозвался Лагош:
— Случилось несчастье, а мы не успели помочь. Он ведь и к Наталье подкатывался!
— Знаю, но насчет Натальи раз и навсегда молчок! — перебил его Беда и пронзительно посмотрел на Барбору. Мальчик не так закален, как словак. Сцена на льду так и стоит перед его глазами… Но он с горечью ответил:
— Ты меня знаешь, Беда, я не пророню ни звука, хотя бы из меня ремни резали.
Драгун обнял его, ласково прижал к себе, сам подозрительно моргая глазами и шмыгая покрасневшим носом.
— Эх ты, я тебя люблю, как мама родная. Ну, а теперь стегни-ка клячу, поедем побыстрее.
Весть о гибели Андрея Николаевича Артынюка за полчаса облетела весь Максим. Вайнерт, лучше других пленных знавший украинский язык и замещавший Бартака, отправился сообщить о несчастье старосте. Не следовало господину Артынюку выходить на лед, знал ведь он, что там уже провалился их командир Бартак, только тот помоложе, вот и вылез… Поверил ли ему староста, или нет, сержант по его неподвижному, до глаз заросшему лицу не понял. Староста записал сообщение, дал Вайнерту подписать, и при нем с важностью чиновника прихлопнул печать, и вывел размашистыми каракулями свою фамилию. Потом посадил Вайнерта в сани и поехал с ним к попу. Втроем они подъехали к Десне, Вайнерт показал прорубь. Ее уже снова затянуло ледяной коркой.
Когда Вайнерт пришел за ужином, кухарка смотрела на него с ужасом. Вайнерт сказал об этом Ганзе, но тот расстроенно буркнул:
— Ничего… на меня она и вовсе не взглянула. Она этого понять не может, да и как ей понять… Я ее звал к нам, как уберется в кухне, она только и буркнула, что боится нас, а меня пуще всех. Мы, дескать, хуже хлыстов, не знаю, кто это такие, но, наверно, совсем уж бешеные. Пускай заспит всю историю, может, пройдет. Правду я ей не скажу, хотя бы мне за это не видать ее больше… Лучше ешь, Курт, не так уж много она тебе и дала, глупая баба. Вот Марфа… та была не ей чета!
* * *
Путь от села Максим до Дарницы был рассчитан на пять переходов, и те тридцать километров, которые надо было отшагать каждый день, отняли у пленных последние силы. Люди падали, вставали, вытряхивали снег из рукавов… В метель обматывали лица тряпками, оставляя лишь узкие щели для глаз, чтобы не потерять соседа, ибо отстать было равносильно смерти. Яну Шаме ноги отказали в первый же день: опять выскочили старые нарывы. Однажды он, упав, не смог встать без посторонней помощи; и унтер приказал положить его в сани. Потом пришлось взять на сани еще двоих, и унтер вынужден был временами идти пешком. Сначала он ворчал: «Ленивая австрийская сволочь, слабее мухи, выносливости ни на грош», — но как увидел открытые раны, о сволочи больше не поминал, а взялся ругать этот дурацкий, сбесившийся мир и тупое людское стадо, которое не способно устроить жизнь по-человечески. Сделали четыре ночевки в деревнях, как попало, по сараям, по корчмам, и утром вставали окоченевшие, более обессиленные, чем вчера. И брели дальше, шатаясь, как больные овцы.
Ян Шама вспоминал товарищей, больше всего Ганзу и Лагоша. Валяются, поди, стервецы, под боком у баб, кожа лоснится, что тебе начищенная бронза, болячек и в помине нет. Да что ж, лопушки вы мои, хоть вам-то хорошо. Как вернусь в Чехию, сам так же устроюсь. Попробует тогда какой-нибудь кулак заманивать меня в конюхи! Нет, я плотничать буду, подыщу девку побогаче, домишко поставлю. Это нетрудно будет — в деревнях нынче молодых парней и нету, половину война сожрала. Может, мне и вдовушка с домом попадется…
Шама попытался улыбнуться, но лицо его одеревенело. Он поднял руку — и словно щетки коснулся. Да ты, Ян, рехнулся, тоже мне вдовин жених, сухо усмехнулся он.
Дарницкий лагерь пленный не забудет никогда. Все те же уродливые бараки, что и в прошлом году, когда Шама попал сюда из-под Зборова. «Максимовцы» добрели до лагеря ночью. Мороз трещал, и сугробы, окаймлявшие разметенные дорожки к баракам, холодно мерцали. Унтер поторапливал пленных окриками, солдаты — прикладами. Над входами в бараки светились тусклые керосиновые лампочки. Уже несколько дней как в лагерь прибывали целые партии пленных, отправляемых через Киев и Краков в Австрию. Прибывшие накануне невесть откуда вповалку лежали в коридорах от самого порога: в поисках местечка, где бы приткнуться, «максимовцам» приходилось перешагивать через все эти худые, как скелеты, вонючие тела в рваном и вшивом тряпье. От ужасающего смрада впору было задохнуться, но «максимовцам» было не до того — они едва держались на ногах.
Утром Ян Шама похлебал чуть приправленной салом воды с капустой и накрошенным хлебом и отправился искать санитарный барак.
— Иди, иди, австрияк, — подбодрил его унтер, собрав свою команду, — фельдшер даст тебе мазь. Надо, чтоб ты приехал к своей маменьке героем, а не шелудивой собакой. Там есть и чехословацкий доктор, может, он получше разберется в твоей австрийской хвори.
— А у меня чирьи русские, я их от царя в наследство принял, — осклабился Ян Шама и побрел к санитарному бараку.
Доктор-чех, легионер, обработал его раны, кое-где пришлось применить скальпель, в других местах достаточно было мази, такой жгучей, что у Шамы слезы брызнули. Потом он отправил Шаму в лазарет. Там пленных кормили получше, можно было и побриться, и вымыться, и это понравилось Шаме. Проходя мимо его койки, доктор всякий раз останавливался, спрашивал, как он себя чувствует и чем хочет заняться дома.
— Вступай в Легию, брат, — сказал доктор на другой день. — Не хочешь же ты возвратиться на родину пленным.
Шама только широко улыбнулся и подал доктору руку. Ему так нужен был человек, за которого можно держаться! А этот доктор своим восточночешским произношением напоминал кадета Войту Бартака.
Пожилая крутобокая сестра милосердия мазала тело Шамы вонючей мазью, растирала широкими пальцами, словно он был деревянный, но, несмотря на это, болячки заживали плохо. Вот спасибо, чиряки мои, сидите на мне сколько угодно, радовался Шама. Не хотелось ему отправляться в Чехию, пока не зазеленеют сады вокруг лазарета. Он рассуждал просто: здесь у меня чистая постель, горох, хотя и твердый, как дробь, и просяная каша — все лучше, чем харч у Артынюка в селе Максим, или то, что зовется едой в общих бараках военнопленных. Цингу здесь не наживу. И он, сидя у печки, часами смотрел в окно, как метет метелица и растут сугробы вдоль дорожек.