— Не я.
— А кто?
— Мы. Все мы. А в первую очередь Вольф.
— Вы думаете, что говорите?
— Думаю, думаю, постоянно думаю… Так почему же вы продолжаете быть со мною откровенным, несмотря на то что я провалил дело?
— Потому что вы отдаете себе отчет: связывать себя с Мюллером накрепко — безумие. Мы, разведка, можем вынырнуть. Он, гестапо, — обречен на то, чтобы утонуть… Вы действительно уже побывали у него?
— Да.
— Он вызвал вас? Не поставив меня в известность?
— Вы же все прекрасно знаете, бригаденфюрер… Я думаю, офицер пограничной стражи на нашем «окне» возле Базеля, где я переправлял пастора Шлага, был перевербован Мюллером, как-никак, это «окно» было вашим личным, по материалам гестапо оно не проходило… Через этого офицера Мюллер вышел на пастора. За стариком пустили «хвост», в Швейцарии пока еще сильны позиции баварца; в объекте интереса пастора оказался — согласно нашему с вами плану — Даллес. Тот вывел его на Вольфа; молодая нация, разведку только-только ставят, опыта мало — засветились . Поскольку пастор числится за мной, Мюллер загнал меня в угол. Он не сказал мне и сотой доли того, что знает. Но он знает все . И об этом нашем разговоре я обязан буду ему доложить… Будь прокляты волчьи законы нашей фирмы, но не я ее основал.
— И не я… Что вы ему отдадите из нашего разговора?
— То, что вы позволите…
Шелленберг поднялся, походил по кабинету, остановился возле книжного шкафа, достал книгу в старинном переплете (сафьян с золотым обрезом), открыл нужную ему страницу (была заложена красной тесемочкой) и зачитал:
— «Отец иронии и юмора Свифт уже в молодости предсказывал, что его ожидает помешательство. Гуляя однажды по саду с Юнгом, он увидел вяз, лишенный на макушке листвы. Свифт сказал Юнгу: „Я точно так же начну умирать с головы“. До крайности гордый с высшими сановниками, Свифт охотно посещал самые грязные кабаки и там проводил дни и ночи в обществе картежников, бандитов и потаскух. Будучи священником, он писал книги антирелигиозного содержания, так что о нем говорили: „Прежде чем дать ему сан епископа, его следует заново окрестить“. А сам про себя он написал так: „Слабоумный, глухой, бессильный, неблагодарный“. Непоследовательность его была поразительна: он был в отчаянии, когда умерла Стелла, его любимая женщина, но, чтобы успокоиться, писал комические „Письма о слугах“. Через несколько месяцев после этого Свифт лишился памяти, но язык его был по-прежнему острым как бритва. Потом он провел год в полнейшем одиночестве, затворившись в комнате, ничего не читая и не сочиняя. Он отказался от мяса и впадал в бешенство, когда слуга появлялся на пороге. Однако, когда он покрылся чирьями, разум его просветлел, и Свифт начал постоянно повторять: „Я — сумасшедший“. Потом он снова впал в состояние полнейшей прострации, но порою ирония вспыхивала в нем с прежней силой. Когда за несколько месяцев до смерти в его честь была устроена иллюминация, Свифт заметил: „Пусть бы эти сумасшедшие не сводили с ума окружающих“. Незадолго перед кончиной он написал завещание, отказав одиннадцать тысяч фунтов стерлингов в пользу душевнобольных. Он также сочинил эпитафию, которая служит выражением ужасных нравственных страданий, постоянно его мучивших: „Здесь похоронен Свифт, сердце которого уже не надрывается более от гордого презрения…“» — Шелленберг поставил книгу на место, резко обернулся к Штирлицу: — Вы понимаете, зачем я прочитал вам это?
— Видимо, хотите помочь мне понять подлинный психологический портрет Мюллера?
— Мюллер работает на рейхсляйтера Бормана, и вам это прекрасно известно.
— На Бормана этот отрывок не проецируется, бригаденфюрер.
— Сердце бедного Бормана уже давно разорвалось от гордого презрения к окружающим, Штирлиц. Он продолжает жить с разорванным сердцем…
«И этот планирует меня для какой-то комбинации, — понял Штирлиц. — Они все что-то знают, а я не могу взять в толк, что именно. Меня играют, и если я не пойму, в каком качестве, то, видимо, часы мои сочтены. А что, если и Мюллер, и Шелленберг начали свою партию купно? Обменялись суждениями? Видимо, да, слишком точен и тот и другой в вопросах, никаких повторов. Но это — в мою пользу. Их подводит страстная тяга к порядку, они расписали свои роли; им бы следовало спотыкаться, повторять друг друга, быть самими собою… „С кем протекли его боренья, — в который уже раз вспомнил он стихи Пастернака, он прочел их в журнале, купленном им на парижском развале осенью сорокового года, — с самим собой, с самим собой!“»
— Что ж, — сказал наконец Штирлиц. — С разорванным сердцем можно поскрипеть, если хорошо работает печень, сосуды, почки и мозг. Если человек, сердце которого порвалось от «гордого презрения», имеет в голове такое, что иным и не снилось, тогда он может существовать…
— Оп! Умница! Вы — умница, поэтому я прощаю вам то, чего не простил бы никому другому. Вы оказались посвященным в мое дело, Штирлиц, хотел я того или нет. Значит, мне нет нужды более таиться от вас. Если я удостоверюсь в вашей неискренности, вы знаете, как я поступлю, мы не бурши, чтобы пугать друг друга словесами перед началом драки… Так вот, если мне понятно, о чем думает наш с вами шеф, рейхсфюрер, о чем мечтает преемник Гитлера рейхсмаршал Геринг, о чем говорят между собою Гудериан, Типпельскирх и Гелен, считая, что в их кабинетах, проверенных связистами вермахта, нет аппаратуры прослушивания, то ни я, ни вы не знаем, о чем думает Борман. А он очень предметно думает о близком будущем, не находите?
— Думаю, вы ошибаетесь. Он неразделим с фюрером.
— Штирлиц, не надо. Он был неразделим с заместителем фюрера Штрассером и предал его. Он был неразделим с вождем СА кумиром национал-социализма Эрнстом Рэмом и участвовал в его убийстве, он был неразделим с фюрером нашей партии Гессом и предал его, пока петух вообще еще даже и не кукарекал… Вы понимаете, отчего я так открыто говорю с вами? Я ведь раньше никогда так обнаженно не выявлял затаенную суть проблемы… Понимаете?
— Нет.
— Жуков вот-вот начнет штурм Берлина, Штирлиц. А это — конец, хотя на Зееловских высотах мы можем на несколько дней остановить их танки… Гелен доложил фюреру этой ночью, что силы русских превышают наши в пять раз. Вот так-то. Я это слышал своими ушами. Вы намерены погибать под обломками нашего государственного здания? Я — нет. Вот вам моя рука, пожмите ее и поклянитесь, что вы станете служить лишь моему делу — так, чтобы мы ушли отсюда вдвоем… Или втроем…
— А кто будет третьим?
Шелленберг долго молчал, потом ответил вопросом:
— А если третьим будет Мюллер?
— Вы наладили с ним добрые отношения во время моего отсутствия?
— С ним невозможны добрые отношения. Но с ним возможны деловые отношения. А его дело — это жизнь. И за это дело он готов подраться.
— А вам не кажется, что Мюллер будет той гирей на ноге, которая вас утопит?
— Нас, — поправил его Шелленберг. — Нас, Штирлиц. Не сепарируйтесь, не надо. Мюллер полон такой информацией, которая нам с вами и не снилась. Он занимался «Красной капеллой» русских, я подключался лишь к заграничным операциям, он вел расследование лично, здесь, в Берлине. Он оставил кое-что про запас, он никогда не сжигает все мосты, он — я убежден — бережет какие-то точки опоры, ожидая новых гостей из Москвы…
«Может быть, радисты, переданные мне, которые были внедрены в Веддинг и Потсдам, тоже ждут гостей? — подумал Штирлиц. — Почему нет? И первым гостем окажусь я».
Шелленберг закурил свой «Кэмэл», внимательно проследил за тем, как догорела провощенная спичка, положил ее в пепельницу дирижерским жестом правой руки и продолжил:
— Он вел дело особо законспирированной группы русской разведки, на которую я вышел в конце сорокового года, вы, верно, помните эту работу…
— Помню, — ответил Штирлиц. (Еще бы не помнить — провал той группы чуть не стоил ему головы: один из участников подполья не выдержал пыток, сломался, дал показания; к счастью, Штирлиц ни разу не контактировал с ним; тот человек, который был у него на связи, выбросился из окна кабинета следователя.)
— Он вел дело Шульце-Бойзена и Харнака, и он знает, что какие-то люди из этой группы остались, легли на грунт. Он вел дело Антона Зефкова… Я не говорю о том, что ему известно многое обо всех без исключения участниках заговора двадцатого июля… Это не очень-то интересует тех на Западе, кто уже сейчас подкрадывается к тайнам русской разведки в рейхе, но тем не менее этим человеком является Даллес и, понятно, сэр Уинстон, но впоследствии этот интерес будет пожирающим, маниакальным.
— Даллеса и сейчас занимает все, связанное с участниками заговора генералов, бригаденфюрер, — заметил Штирлиц. — Ему нужна легенда, он обостренно интересуется этим делом, поверьте. Хотя, вы правы, русская разведывательная сеть в рейхе занимает сейчас Даллеса в первую голову. Полагаете, что Мюллера — коли он возьмет с собою все наши досье — не вздернут?