Когда-то мы и в Лаврушинском жили в одном подъезде, но встреч там не помню. Теперь он жил на Кутузовском в одном доме с Брежневым, где гостевали у Гали мои приятели. Но вход в его подъезд — изнутри дома, со стороны двора.
Грибачев изменился. Исчезло из облика строгое офицерство, голову целиком он больше не брил, по бокам отросли седые опушки. Ему шел восемьдесят третий год, проступала старческая размагниченность. Вокруг кресла, в котором он сидел, были разбросаны оранжевые томики собрания сочинений Ильфа и Петрова. Что-то мне подсказало, что читает он их — и с удовольствием — впервые. К моему появлению Николай Матвеевич отнесся безучастно — его уже мало что волновало.
Не знаю, вполне ли искренне горевали о смерти Грибачева сотрудники. Или скорбь их была в пику нынешнему руководству? Но Мишарин очень медленно врубался в ситуацию — и порядка в редакции бывшего “Советского Союза” было много меньше, чем раньше.
Я вышел из редакции с огромным, купленным на казенные средства букетом — и сел в машину под злыми взглядами набившихся в автобус сотрудников.
В морге собрались люди уходящей номенклатуры — все те же хрущевские автоматчики, пережившие и Хрущева, и Брежнева, оппозиционные к новой власти, но на улицу не выброшенные. Я различил среди скорее рассерженных, чем скорбных мужчин при параде Героя Советского Союза Владимира Карпова, назначенного новым генсеком руководителем писательского союза вместо Георгия Маркова, и оргсекретаря Юрия Верченко, встретившего меня как родного (я очень удивился, что он знает меня в лицо). Заметив реакцию Верченко, ко мне тут же отечески расположились и все остальные из стоявших близко от гроба. Сотрудники смотрели на меня с еще большей ненавистью. Они не поняли, что автоматчики, не знавшие о моей должности в бывшем журнале покойного, приняли меня за правильно (как у них это называлось, “патриотически”) сориентированного молодого человека. Не демократа из новеньких. Они прочли в моем появлении сыновнее почтение к Николаю Матвеевичу.
В чем-то они были правы.
При любой своей общественной репутации Грибачев оставался для меня папой товарища детства Юры (младшего сына Витю я по инерции считал маленьким, но когда он приходил в редакцию в связи с приготовлениями к похоронам, мы встретились дружески).
Юра был другом и ровесником Саши Авдеенко. Он чаще, чем тактичный Авдеенко, напоминал мне о том, что я младше. Но все равно можно сказать, что до определенного времени мы дружили.
К тому, что порицали тогда, именуя стиляжничеством, он отнесся со свойственной ему страстностью.
Помню, как идет он вслед за Шуней Фадеевым в таком же, как у того, длинном — почти до колен — пиджаке и держит в руке иностранные ракетки для пинг-понга.
Они идут мимо, меня не видят в упор, я смотрю на них с осуждающим (я стилягой не был) восторгом.
Знать бы (а знал бы, что изменилось?), как накрою саваном в гробу ближайшего и любимого друга Шуню в девяносто четвертом, а за два года до того приеду должностным лицом на похороны Юриного папы.
Юре боком вышли его стиляжьи заблуждения; вернее сказать, заблуждались таким образом многие из приятелей младшего Грибачева, но до конфликта с комсомолом дошло у него одного.
Исключенный из университета, он ушел служить на флот.
А вернулся другим человеком — и со всей страстью возненавидел продолживших учебу. И с прежней компанией (писательскими детьми, армии и флота избежавшими) не захотел больше водиться.
Более того, в опубликованным “Юностью” рассказе на авторе (портрет помещен в журнале) форменка матросская и тельняшка. Положительным началом в рассказе выставлены строгий, не захотевший вступиться за отпрыска отец и любимая девушка, осуждавшая героя за стиляжничество, а вот среди отрицательных персонажей выведены Миша Ардов (в рассказе — Миша Бенский) и его отец (антитеза Николаю Матвеевичу), дающий сыну деньги на ресторан. Реальный Миша, конечно, образцом комсомольца не был (и состоял ли вообще в комсомоле?), тем не менее никаких денег отец ему на ресторан не давал; может быть, и дал бы, поступившись педагогикой, но жили Ардовы намного скромнее Грибачевых и в чем другом, а в материальном отношении баловать детей не могли.
Всю дальнейшую жизнь Юрий Грибачев трудился в международном отделе газеты, второго рассказа, насколько знаю, не сочинил и сторонился всех приятелей из Переделкина, Лаврушинского и, как видим, с Ордынки — кроме Авдеенко, носившего, кстати, студентом брюки, возмущавшие вкус полковника с военной кафедры своим цветом.
Но университет Авдеенко окончил.
Авдеенко обладал счастливым даром ни с кем никогда не ссориться. Помню, как в детстве на Беговой он не пустил меня на дворовый каток за то, что я не поучаствовал в его заливке, но в тот же вечер пришел ко мне с билетами на хоккей — и я пошел с ним на стадион “Динамо”, тотчас забыв обиду.
Мне, однако, кажется, окидывая прощальным взглядом жизнь и судьбу моего друга, что это великолепное качество все же повредило ему в газетной карьере. Он никогда не брал чьей-либо стороны в интригах, редакционных группировках, со всеми сохранял ровно-добрые отношения. И той карьеры, какой ему хотелось как человеку честолюбивому, все-таки не сделал.
Я всегда смеялся, что его рассказ о любой встрече строился по одному и тому же сценарию: каждый встречный ему радовался, восклицал, раскинув руки (Авдеенко непременно изображал эти раскинутые руки): “Саня!”
И это было чистой правдой. Люди при встрече с ним всегда радовались — и едва ли не все, кто знал Авдеенко, его любили: и мужчины, и — что уж стало городской легендой — женщины.
Такому качеству, как талант, и завидовать грех — оно же от природы, от заложенного в гены.
Из моего рассказа о пребывании на руководящих постах мы увидим, что я делал все для любви ко мне сослуживцев, но почти всегда достигал обратного эффекта.
Руководителей, которые добивались власти над подчиненными, а не их симпатий, любили, по моим наблюдениям, больше.
Но Авдеенко и власти не добивался. У него в подчинении обычно бывали женщины, им это подчинение было, очевидно, в радость.
В девяностые годы, когда редактируемая Авдеенко газета “Экран и сцена” бедствовала (сотрудники и сам редактор получали крошечную зарплату или вовсе ничего не получали, работали за интерес), целиком зависела от подачек театрального или киношного союзов, я испытывал перед ним неловкость, снова оказавшись на руководящей должности в успешном журнале, нужность которого обществу вызывала бо́льшие сомнения, чем то издание, с которым мучился мой друг.
Мне хотелось что-нибудь для него сделать, и тайно от Авдеенко я пробовал устроить ему приглашение в новый журнал “Обозреватель” — ответственным секретарем, например. И оказалось, что репутация у него, как у бонвивана, сложилась и у людей заметно помоложе нас, знавших Авдеенко только понаслышке.