Когда Ярослав Кириллович ушел, редактор сказал мне задумчиво: “Интересно, будет ли кто-нибудь передавать привет маме, когда мы будем работать в пресс-центре «Динамо»?”
Я стал тяготиться ежедневным пребыванием на службе.
Я не сразу понял, что Голованов, как и мой друг Авдеенко, отравлен редакционной жизнью — и при всех своих планах сотворить что-то, в профессиональный кодекс не входящее, совсем вне редакции они существовать не смогут.
После закрытия “Обозревателя” Голованов вернулся в “Комсомолку”, которая для удержания тиража в изменившихся временах стала превращаться в желтую газету.
В “Записках вашего современника” Слава пишет об одной редакционной вечеринке, где все выражали ему знаки почтения, но сам он ясно понимал, что эти молодые люди и крошечным кусочком завоеванной территории никогда уже с ним не поделятся.
Кроме Ярослава Кирилловича в обновленной редакции “Комсомолки” трудилась обозревателем и еще одна звезда из прежнего состава — поэт, драматург и прозаик сверх журналистской программы.
Слава был единственным мужчиной, который не поддался беспроигрышному эротическому излучению, исходившему от этой всеми признанно интересной дамы (между прочим, и Авдеенко когда-то перед ним не устоял). Голованов и в “Записках” отзывается о ней скептически, засомневавшись даже в ее хваленом очень многими литературном даре.
Я пожалел, что плохо знаю журналистскую специфику — и потому вряд ли сумею распорядиться сюжетом, в котором бы эти испытавшие столько громких любовных связей, не совсем молодые люди, оказавшись вдруг в профессиональной и возрастной изоляции, прониклись друг к другу такими чувствами, что и Шекспира было бы впору воскресить.
Но Голованов приезжал на работу в старое здание “Комсомолки” на улице Правды, а газета Авдеенко, меняя адреса, помещалась теперь всегда в одной комнате, и число сотрудников (работавших теперь уже навсегда за идею) все сокращалось. Тем не менее любящий разные работы на дачном участке мой друг ни за что не соглашался бросить редакцию.
Я не был таким поклонником Ремарка в конце пятидесятых (или шестидесятые уже начались?), когда повальная мода на его “Трех товарищей” захлестнула всех. Но сейчас, чтобы узаконить право Авдеенко на управление автомобилем в нетрезвом виде (у Алика Марьямова в стихотворении для капустника есть слова про него: “Он опять зовет своих друзей пьяными поехать на машине”), прибегну к авторитету немецкого писателя, вынужденного из-за Гитлера эмигрировать в Америку. Кстати, помню, что Авдеенко “Тремя товарищами” тогда восхищался — и говорил, что не встречал в жизни людей, говоривших так афористично-метко, как персонажи Ремарка.
Я никогда потом “Трех товарищей” не перечитывал, а со спектакля в “Современнике” ушел после первого акта. И не потому даже, что мне так уж не понравился спектакль (вряд ли Чулпан Хаматова плохо играла героиню). На премьеру собралась вся элитная, как принято стало говорить, Москва. Я смотрел будто по телевизору на знаменитых людей, скапливающихся в фойе к началу спектакля, — и думал о том, что все лучшие, по нынешним меркам, люди собрались, а ощущение провинциальности меня не оставляет. И когда спектакль начался, я продолжал думать о пока необъяснимых причинах этой тягостной провинциальности — и спектакль стал казаться (несправедливо, наверное) поставленным не то чтобы для них (премьерной публики), но для той публики, которой эта, премьерная, стала во всем самодовольно, иначе не скажешь, потакать.
Премьера проходила июньским вечером, когда вышли в антракте на воздух, еще не стемнело. Я представил себе продолжение вечера в Переделкине — и, увидев с крыльца театра свободное такси, предложил жене немедленно уехать — никто не заметит нашего исчезновения (точнее, не поверит в его возможность) и обид на нее не будет. Насчет обид я ошибся — на премьеры в “Современник” ее больше не приглашали.
Я не перечитывал “Трех товарищей” и забыл имя героя. Но помню, что старшего из товарищей, бывшего летчика и автогонщика, звали Отто Кестер. И этот Кестер, когда герой после смерти девушки напивается вусмерть, заставляет его учиться делать резкие повороты на мокром после осеннего дождя асфальте — и герой, невольно сконцентрировавшись, быстро приходит в себя.
У меня осталось впечатление, что мои друзья Шуня Фадеев и Саня Авдеенко мгновенно концентрировались, стоило им пьяными сесть за руль, — и ездили лучше, чем трезвые. И я абсолютно доверял им, в каком бы виде они машину ни вели.
Правда, Фадеев (он был на год старше Авдеенко) и лет на двадцать раньше, чем Авдеенко (правда, он и прожил меньше, чем его одноклассник, почти на те же двадцать лет), решил от экспериментов за автомобильной баранкой отказаться. Когда летом восемьдесят второго года я гостил у него в Жуковке, Шуня, если предстояла ему поездка с дачи в город, за день до нее от вина вообще воздерживался.
Авдеенко и в начале нового века примеру Фадеева не следовал, но некоторым тревожным симптомам именно мне выпало быть свидетелем уже в середине девяностых годов минувшего века.
7
Мы, как обычно, ехали с похорон, но еще на машине.
На поминках старика Габриловича Авдеенко подошел ко мне — мы сидели на разных концах ресторана Дома кино — и напомнил, что сегодня девятое декабря, день, когда мы отмечаем годовщину смерти Александра Моисеевича Марьямова, и надо бы нам часа через два двинуться на Аэропорт.
Похороны Евгения Иосифовича пришлись на такой скучно-счастливый период, когда я мог с совершенно ненужной в общежитии проникающей трезвостью взглянуть вокруг себя — и на ближайших друзей в частности.
Как заведомо трезвому (с повышенным, значит, чувством ответственности) сын покойного Леша (через год и он неожиданно умрет — не от старости, а от не прерванной вовремя молодости, позволим себе так изящно назвать запой) дал мне важнейшее поручение поставить себе под ноги ящик с водкой. Если водки на поминальных столах будет не хватать, ко мне подойдет официантка Карина, и я добавлю ей бутылок десять-пятнадцать, столько, в общем, сколько скажет; а не подойдет — заберем весь ящик к Лешке на квартиру, тогда и на девятый день еще останется).
Я сказал Авдеенко, что к Марьямову мы, конечно же, отсюда поедем, но при условии, что за оставшиеся полчаса он больше двух рюмок не выпьет, а то слышал со своего места, какую околесицу он нес, когда выступал.
Я, конечно, знал, что поедем мы в любом случае, но обратил внимание своего друга, что процесс опьянения уже пошел.
Кто бывал в Доме кино, наверное, заметил, что движение по Брестской (параллельной улице Горького) улице одностороннее. Левый, если ехать от фасада Дома кино, поворот исключен.