Паренсов понял, что разговор исчерпан: никакая логика, никакие доводы рассудка не могли сдвинуть Криденера с уже избранной им позиции. Оставалось последнее: выпросить пехоту и артиллерию, и уж тут-то Паренсов был готов бороться до конца.
— Демонстрация Скобелева будет эффективнее, если вы, Николай Павлович, усилите его хотя бы тремя батальонами пехоты и конной батареей. По условиям местности мы не можем активно использовать кавалерию, и, следовательно, Осман-паша, убедившись в нашей слабости, оставит всю нашу демонстрацию без внимания. Между тем наличие пехоты и артиллерии неминуемо заставит его оттянуть часть сил с других участков обороны.
Криденер долго молчал, размышляя. В рассуждениях Паренсова была не просто логика, но и прямое обещание облегчить атаку на избранном им направлении главного удара.
— Скажите Шнитникову, что я приказал выделить в распоряжение Скобелева одну батарею и один батальон пехоты.
— Один батальон? — растерянно воскликнул всегда невозмутимый Паренсов. — Всего один батальон? Ваше превосходительство…
— Один батальон Курского полка и одну батарею, — деревянным голосом повторил Криденер. — И я не задерживаю вас более, полковник.
Но Паренсов все же чуть задержался. В нем все кипело от бессильного возмущения, и только тренированная воля еще сдерживала порыв. Он хотел сказать Криденеру, что тот уже проиграл сражение, проиграл бесславно и кроваво, и — не сказал. Сухо поклонился и медленно вышел из кабинета.
Если генерал Скобелев знал, как достичь победы, то барон Криденер точно так же знал, как надо воевать, чтобы не испортить собственной карьеры. Проведя еще одно, очень узкое совещание с командирами основных отрядов, он отдал приказ произвести атаку Плевны на рассвете 18 июля 1877 года. Но, даже отдав этот приказ, барон тотчас же отрядил нарочного к великому князю главнокомандующему с целью испросить еще одного решительного подтверждения. В ночь на 18 июля к барону Криденеру прибыл ординарец главнокомандующего со словесным приказанием:
— Атаковать и взять Плевну: такова воля его высочества.
Участь второго наступления на Плевну была решена вторично и на сей раз уже окончательно.
4
В Баязетскую цитадель в тот, роковой день рекогносцировки успели отойти не все. Опасаясь курдов, наседавших на измотанные беспрестанными бросками роты, комендант Штоквич приказал закрыть ворота, как только пропустил основную массу солдат и казаков, оставив калитку для тех, кто запоздал. Сюда, в узкую щель, с детьми, женщинами и скарбом ринулись армяне и греки-торговцы; паника, вопли женщин, плач детей, невероятная толчея — все это оттеснило запоздавших солдат, многие из которых были ранены. Разрозненная стрельба и крики вскоре затихли: враждебный город и осажденная крепость затаились, словно прислушиваясь друг к другу, и даже команды в цитадели отдавались в этот первый вечер осады настороженным шепотом. Проходя двором, забитым ставропольцами, Гедулянов подумал вдруг, что приглушенность эта оттого, что в дальней комнате умирает сейчас Ковалевский.
Подполковник мучительно расставался с жизнью. Волокли его на бурке торопливо, впопыхах, часто роняя; тогда он еще сохранял сознание, и все толчки и броски отдавались в огнем горевшем животе: ему казалось, что курдский свинец продолжает все глубже и глубже проникать в него при каждом сотрясении, разрывая ткани и отравляя кровь. Но он был воин, он знал, что такое паника в бою, и поэтому сосредоточился на одном: не вскрикнуть, не застонать, задавить боль и стиснуть зубы.
Не стонал он и сейчас, хотя боль все росла и росла в нем, точно большой мохнатый паук. Паук этот ворочался там, внутри, как живой, вонзаясь в беззащитные внутренности, терзая их внезапной нестерпимо вспыхивающей болью, от которой подполковник покрывался липким холодным потом. Сидя у изголовья, Тая то и дело осторожно вытирала его лоб и лицо, и он все время видел ее глаза: огромные, наполненные не ужасом, а — болью. А Китаевский лишь беспомощно разводил руками да без толку рылся в походной аптечке. Гедулянов сидел с другой стороны, держал подполковника за руку и что-то говорил: об отряде, о крепости, об отступлении — Ковалевский не слушал. Ему уже не нужно было ни прошлое, ни настоящее. Необходимостью стало будущее, которого у него не было, но о котором он не переставал думать. И молчал, не отвечая на вопросы и не отзываясь на доклад Гедулянова.
— Он в сознании? — тихо спросил капитан, уловив это странное безразличие.
Максимилиан Казимирович не успел ответить. Подполковник с трудом разлепил сухие, провалившиеся губы.
— Штоквича.
— Я сам, сам, не беспокойтесь, — поспешно забормотал Китаевский, бросаясь к дверям.
— Матери скажешь, убит сразу, — сказал подполковник, пристально глядя в Тайны глаза. — Сразу. Не мучился.
От того, что отец впервые за эти часы обратился к ней, Тая не выдержала. Слезы сами собой потекли по щекам, а глаза оставались полными боли и отчаяния. Не в силах ничего выговорить, боясь, что разрыдается, она лишь часто закивала головой, и в этот момент вошел Штоквич. Он уже знал, что подполковник безнадежен, что страдать ему осталось считанные часы, но думал не о нем и не об отступлении, а о том лишь, что предстоит сделать. И потому сразу же, еще в дверях сказал сурово и непреклонно:
— Вы поступили в армию плакальщицей или сестрой милосердия, сударыня? По штатному расписанию — сестрой, а посему извольте исполнять долг: лазарет нуждается в вашей помощи.
И посторонился, давая дорогу. Тая поспешно встала, не зная еще, как поступить: остаться ли с умирающим отцом или исполнять то, что приказано. Но Ковалевский из последних сил улыбнулся ей одобряющей, мягкой улыбкой, и Тая, поцеловав его в потный лоб, поспешно пошла к выходу.
— Обождите за дверью, — внезапно сказал Штоквич; дождался, когда она выйдет, приглушенно сказал Гедулянову: — Проводите ее дальними коридорами: курды режут армян в городе.
Гедулянов молча вышел. Штоквич плотно прикрыл дверь, прошел к табурету, сел, положив на острые колени крепко сжатые кулаки, долго молчал.
— Вы — самая большая потеря наша, — сказал он наконец. — Самая тяжелая потеря.
— Из пушек не бьют? — борясь со все нарастающей, нечеловеческой болью, спросил Ковалевский. — Противник не открывал артиллерийского огня?
— У них нет пушек. Пока, во всяком случае, нет.
— Скверно.
— Что? — Штоквич нагнулся к умирающему. — Вам скверно?
— Скверно, что у них нет пушек, — раздельно сказал Ковалевский. — Без пушек они не станут вас штурмовать.
Он сказал «вас штурмовать», уже отрицая себя, уже думая о других: о тех, кого оставлял, и о том, кто оставил его самого сторожить Ванскую дорогу. Штоквич уловил первое, но не понял второго.
— Ну, и слава богу.
— Надо заставить их штурмовать. Заставить. Задержать тут, у Баязета. Иначе… — подполковник крепко стиснул зубы, пережидая, когда утихнет очередной накат боли, когда разожмет челюсти этот страшный мохнатый паук, рожденный курдским свинцом.
— О чем вы? — сдерживая раздражение, спросил Штоквич. — Цитадель не приспособлена к обороне, она стара и неудобна. Пусть себе идут куда угодно и курды, и Шамиль, и вся эта сволочь.
— Они не пойдут куда угодно. Они пойдут в Армению, капитан.
Штоквич долго молчал, поглаживая колени худыми нервными пальцами. Он догадался, чего боится подполковник, но не знал, как можно помешать восставшим курдам и черкесам Шамиля сделать это.
— Вы просите меня привязать противника к Баязету?
— Я не прошу, — строго перебил Ковалевский. — Я приказываю. Именем генерала Тергукасова я назначаю вас старшим.
— Я — интендант, — криво усмехнулся Штоквич. — Я понимаю, что полковника Пацевича нельзя брать в расчет: он уже растерялся, но есть же, в конце концов, капитан Гедулянов, ваш помощник. Почему же именно я?
— Потому что вы жестоки, Штоквич, — вздохнул подполковник. — Вы найдете способ, как заставить врага убивать вас, а не армянских женщин и детей.
Он замолчал. Молчал и Штоквич, жестко сдвинув брови и продолжая машинально поглаживать колени. Потом сказал:
— Благодарю, полковник. Я исполню свой долг.
— Одна просьба… — даже сейчас, превозмогая боль и уже чувствуя, как снизу, от ног подкатывается цепенящий последний холод, Ковалевский говорил смущенно.
— Сейчас я пришлю вашу дочь.
— Нет, не то. Извините, глупость, конечно… Не сбрасывайте мое тело со стены. Тае будет тяжело это.
— Я предам ваше тело земле. Позвать вашу дочь?
— Если возможно. И оставьте нас с нею вдвоем.
Штоквич резко выпрямился. Качнулся, точно намереваясь шагнуть к дверям, но вдруг деревянно согнулся, коснувшись губами лба умирающего.
— Прощайте.
Отослав Таю к отцу, Штоквич переходами — они были узки, темны и запутанны, и комендант подумал, что следует сделать проломы, — направился к воротам. И чем ближе подходил он к ним, тем все громче слышались крики, треск костров и пожаров и редкие выстрелы.