Вот как можно (а по-моему, только так и можно) прочесть это ахматовское стихотворение.
Но так глубоко вчитываться и вдумываться в него, к счастью, никто не стал. И благодаря этому стихотворению (а также нескольким другим, которые она читала по радио еще до того, как ее по сталинскому повелению вывезли из осажденного Ленинграда в Ташкент) она получила что-то вроде официального признания. Следствием этого признания стало то, что весной 1946 года ее включили в группу ленинградских поэтов, выехавших для выступлений в Москву.
Ленинградцы (кроме Ахматовой, в их группе были А. Прокофьев, О. Берггольц, Н. Браун, В. Рождественский, М. Дудин) выступали в Доме писателей, в Колонном зале, перед студентами Московского университета, в клубе летчиков. Но самым громким из всех этих выступлений стал знаменитый вечер в Политехническом, о котором потом говорили, что именно он был чуть ли не главной причиной обрушившейся на Ахматову беды — августовского постановления ЦК.
Тут, впрочем, свидетельства современников путаются.
Эренбург связывает начало катастрофы с вечером в Колонном зале:
В начале апреля в Колонном зале был большой вечер поэтов-ленинградцев. Среди других читала свои стихи Анна Ахматова. Ее встретили восторженно. Два дня спустя она была у меня, и когда я упомянул о вечере, покачала головой: «Я этого не люблю. А главное, у нас этого не любят…»
Я стал ее успокаивать — теперь не тридцать седьмой… Хотя мне незадолго до этого исполнилось пятьдесят пять лет, я все еще не мог отделаться от наивной логики.
(Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Том третий. М. 1990. Стр. 32)О том, что дурные предчувствия появились у Анны Андреевны именно на этом вечере, вспоминает в своих мемуарах и близкая к кругу Ахматовой Наталия Роскина. По ее воспоминаниям, как и по воспоминаниям Эренбурга, тоже выходит, что именно этот вечер оказался для Ахматовой роковым:
Я, конечно, была в числе тех, кто неистово аплодировал ей, требуя продолжать чтение. Я даже послала ей записочку, она легко нашла меня глазами и, улыбнувшись, отрицательно покачала головой. Ахматова была в черном платье, на плечах — белая с кистями шаль. Держалась она на эстраде великолепно, однако заметна была скованность и какая-то тревога. Наконец, ей пришлось встать: «Наизусть я своих стихов не знаю, а с собой у меня больше нет». Залу было ясно, что это вынужденные слова. Овация продолжала греметь; проницательная, отнюдь не наивная политически Ахматова сразу же почувствовала, что они не сулят ей добра. Этот вечер вскоре оказался для нее роковым.
(Наталия Роскина. Четыре главы. Париж. 1980. Стр. 10)О том, что Ахматова сразу почувствовала, что эти овации не сулят ей добра, говорит и Н.Я. Мандельштам во «Второй книге» своих воспоминаний. Говорит со слов самой Анны Андреевны:
Ахматова рассказывала, как похолодела от страшного предчувствия. Когда началась овация… Зал утих, она долго искала очки, напялила их на нос и стала читать по бумажке, глухо и небрежно, не глядя на аудиторию, чтобы не вызвать нового взрыва. Она не хотела заигрывать с толпой, которая забыла, в каком мире мы живем.
(Н.Я. Мандельштам. Вторая книга. М. 1999. Стр. 383)Но Надежда Яковлевна этот ее рассказ связывает с вечером в Политехническом. Именно там будто бы при появлении Ахматовой весь зал встал. И потом, когда она стала читать, тоже все встали и слушали ее стоя.
Сталин, когда ему доложили об этом, пришел в ярость. Но, будучи человеком не склонным к многословию, он выразил свои чувства коротким деловым вопросом:
— Кто организовал вставание?
Именно так и рассказывает об этом Надежда Яковлевна в своей «Второй книге».
Сама она, правда, на том вечере не была. Пересказывает то, что слышала от Михаила Михайловича Зощенко:
Зощенко рассказывал, будто постановление появилось в результате доклада Жданова самому хозяину. Упор делался на вечер в Политехническом, где весь зал встал, когда на эстраду вышла Ахматова. Хозяин будто бы спросил: «Кто организовал вставание?» По-моему, это «цитатно», как говаривал Пастернак, то есть фраза из лексикона человека, которому ее приписывают.
(Н.Я. Мандельштам. Вторая книга. М. 1999. Стр. 382-383)Последнее замечание можно понимать по-разному. «Цитатно», то есть ловко подделано под цитату. А можно понимать это слово и прямо противоположным образом: сам характер фразы, мол, не оставляет сомнений в том, что это именно цитата.
Я склонен думать, что такая фраза Сталиным действительно была сказана. Уж больно велик исходящий от нее аромат подлинности, в котором выразился не столько даже характер сталинского стиля, сколько самый тип его мышления. Да и Надежда Яковлевна тоже — в другом варианте своих воспоминаний — как будто не сомневается в подлинности этой сталинской фразы. И даже дает понять, что Жданов эту реакцию вождя сознательно спровоцировал:
…Ее оглушило ждановское постановление. Говорят, что оно появилось в результате конкуренции двух «наследников». В Москве на вечере стихов в Политехническом музее весь зал встал, приветствуя А.А. М[аленков] был сторонником издания стихов. А.А. Жданов, подкапываясь под него, сообщил хозяину об истории в Политехническом музее. «Кто организовал вставание?» — возмущенно спросил хозяин. Отлично зная механизм нашей славы, он представить себе не мог, что вставание было спонтанным. Жданов действовал безошибочно и выиграл. Это рассказал Ахматовой Зощенко, а кто ему — я не знаю…
(Надежда Мандельштам. Об Ахматовой. Записки Мандельштамовского общества, т. 13. М. 2007. Стр. 139-140)На самом деле на вечере в Политехническом Ахматова не была, и доложили Сталину о вечере в Колонном зале.
Как бы то ни было, эту свою знаменитую реплику он, наверное, действительно произнес. Но толчком к погрому, учиненному над Ахматовой в августе 1946 года, скорее всего, стала не она, а совсем другая его реплика.
В своем выступлении на заседании Оргбюро ЦК ВКП(б) 9 августа 1946 года (том самом, результатом которого стало погромное постановление ЦК) об Ахматовой Сталин высказался так:
Если редакторы возьмут себе за правило никого не обижать, а будут считаться с тем, что у Ахматовой авторитет былой, а теперь чепуху она пишет, и не могут в лицо ей сказать: «Послушайте, у нас теперь 1946 год, а 30 лет тому назад, может быть, вы писали хорошо для прошлого, а мы — журнал настоящего». Надо иметь мужество сказать.
Разве у нас журналы — частные предприятия, отдельные группы? Конечно, нет. В других странах, там журнал является предприятием вроде фабрики, дающей прибыль. Если он прибыли не дает, его закрывают. Это частные предприятия отдельных групп капиталистов, лордов в Англии. У нас, слава богу, этого порядка нет. Наши журналы есть журналы народа, нашего государства, и никто не имеет права приспосабливаться к вкусам людей, которые не хотят признавать наши задачи… У нас интересы одни — воспитывать молодежь, отвечать на ее запросы, воспитывать новое поколение бодрым, верящим в свое дело, не боящимся препятствий, готовым преодолеть любые препятствия. Разве Анна Ахматова таких людей может воспитывать?
(Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917—3956. Документы. М. 2005. Стр. 574)Этот сталинский пассаж удивляет своей неожиданной мягкостью. (Особенно, если сравнить его с тем, что на том же заседании он говорил про Зощенко.) И нельзя не признать, что есть в нем даже некоторый резон, во всяком случае, своя логика. С задачей воспитания нового поколения бодрым и верящим в свое дело стихи Ахматовой и в самом деле не больно сочетаются. Но есть в то же время в этом сталинском рассуждении одна странность. Совершенно непонятно, с какой стати и для чего приплел он тут каких-то английских лордов.
Эти неожиданно выскочившие, как чертик из табакерки, английские лорды даже наводят на мысль, что в склерозированном старческом мозгу вождя произошел какой-то сбой.
На самом деле, однако, эти английские лорды появились тут неспроста. Исходя из знания некоторых фактов и обстоятельств, можно с достаточной долей уверенности предположить, что у Сталина были свои, особые причины для того, чтобы именно в связи с Ахматовой вспомнить вдруг про английских лордов.
* * *
Летом 1945 года тридцатишестилетний филолог Исайя Берлин, бывший в то время временным сотрудником британского посольства в Вашингтоне, получил неожиданное назначение. Ему предписывалось на несколько месяцев поступить в распоряжение британского посольства в Москве. (Хорошо бы назвать его тут «сэр Исайя Берлин», как его обычно именуют, — тогда эта история еще крепче рифмовалась бы с замечанием Сталина об английских лордах, — но «сэром» он в то время еще не был.)