– Э, преподобный отче, ведь я у тебя на исповеди был и во всех своих делах покаялся. Ну а среди них были и почище. Что же тут сомневаться, возьмусь ли я за это дело? Разве вы меня не знаете?
– Да, он герой, рыцарь над рыцарями, клянусь Богом! – воскликнул Чарнецкий. И, обняв Кмицица за шею, продолжал: – Дай я поцелую тебя за одно то, что ты хочешь пойти, дай поцелую!
– Укажите иное remedium[125], и я не пойду, – сказал Кмициц, – но сдается мне, справлюсь я с этим делом. Вы и про то вспомните, что я по-немецки говорю так, точно век целый только и делал, что в Гданьске клепкой торговал. Это очень много значит, – ведь стоит мне только переодеться, и шведам нелегко будет узнать, что я не из ихнего стана. Но только думается мне, никто у них там перед пушкой не стоит, потому опасно это, так что они оглянуться не успеют, как я сделаю свое дело.
– Пан Чарнецкий, что ты на это скажешь? – неожиданно спросил приор.
– На сотню разве только один воротится с такого дела, – ответил пан Петр, – но audaces fortuna juvat.[126]
– Бывал я и в худших переделках! – сказал Кмициц. – Ничего со мною не станется, я счастливый! Эх, дорогой отче, да и разница ведь какая! Раньше я ради пустой славы шел на опасное дело, побахвалиться хотел, а теперь иду во славу Пресвятой Девы. Коль и голову придется сложить, – а не думаю я, чтоб могло такое статься, – скажите сами, можно ли пожелать более славной смерти?
Ксендз долго молчал.
– Я бы тебя не пустил, я бы тебя просил, молил и заклинал не ходить, – сказал он наконец, – когда бы ты только к славе стремился; но ты прав, дело идет о Пресвятой Деве, о нашей святой обители, обо всей нашей стране! Тебя же, сын мой, счастливо ли ты воротишься или мученический примешь венец, слава ждет, вечное блаженство, вечное спасение. Против воли говорю я тебе: иди, я тебя не держу! Молитвы наши будут с тобою и Господь, наша защита!
– Тогда и я пойду смелее и с радостью сложу голову!
– Воротись же, ратай Божий, воротись счастливо, полюбили мы тебя ото всего сердца. Пусть же святой Рафал проведет тебя и назад приведет, чадо мое возлюбленное, сынок мой!
– Так я тотчас и собираться начну, – весело сказал пан Анджей, обнимая ксендза. – Переоденусь в шведский колет, ботфорты надену, пороху наготовлю, а вы, отче, покуда не творите молитв против бесов, потому туман шведам нужен, но нужен он и мне.
– А не хочешь ли ты поисповедаться на дорогу?
– А как же? Без этого я и не пошел бы, дьяволу легче было бы тогда ко мне приступиться!
– Так ты с этого и начни.
Пан Петр вышел из кельи, а Кмициц опустился на колени у ног ксендза и покаялся в грехах. Потом, веселый, как птица, ушел собираться.
Часа через два, уже глухой ночью, он снова постучался в келью приора, где его ждал и Чарнецкий.
Пан Петр с приором насилу его признали, такой знаменитый получился из него швед. Усы он закрутил чуть не под самые глаза и кончики распушил, шляпу сбил набекрень и стал прямой рейтарский офицер знатного рода.
– Право, завидишь такого, невольно за саблю схватишься! – сказал пан Петр.
– Свечу подальше! – крикнул Кмициц. – Я вам покажу одну штуку!
И когда ксендз Кордецкий торопливо отодвинул свечу, он положил на стол рукав длиною в полторы стопы и толщиною в руку богатыря, сшитый из просмоленного полотна и туго набитый порохом. С одного его конца свисал длинный шнур, свитый из пакли, пропитанной серой.
– Ну, – сказал он, – как суну я кулеврине в пасть это зелье да подожгу шнурочек, небось брюхо у нее лопнет!
– Да тут Люцифер и то бы лопнул! – воскликнул Чарнецкий.
Вспомнив, однако, что лучше не поминать черта, он хлопнул себя по губам.
– Чем же ты подпалишь шнурочек? – спросил ксендз Кордецкий.
– В этом-то и periculum, потому огонь надо высечь. Кремень у меня хороший, трут сухой, огниво из отменной стали; но ведь шум подниму, и шведы могут насторожиться. Шнур они, надеюсь, не погасят, он у пушки уже с бороды свесится, его и приметить будет нелегко, да и тлеть он будет быстро, а вот за мной могут в погоню удариться, а я прямо в монастырь не могу бежать.
– Почему же не можешь? – спросил ксендз.
– Убить меня может при взрыве. Как только я увижу искорку на шнуре, мне тотчас надо метнуться в сторону и, пробежав с полсотни шагов, упасть под шанцем на землю. Только после взрыва кинусь я стремглав к монастырю.
– Боже, Боже, сколько опасностей! – поднял к небу глаза приор.
– Отче, дорогой, я так уверен, что ворочусь, что даже тревоги нет в моей душе, а ведь должна бы она быть. Все обойдется! Будьте здоровы и молитесь, чтобы Господь послал мне удачу. Проводите только меня до ворот.
– Как? Ты уже хочешь идти? – воскликнул Чарнецкий.
– Не ждать же мне, покуда рассветет или туман рассеется! Что мне, жизнь не мила?
Но в ту ночь Кмициц не пошел, так как тьма, когда они подошли к воротам, стала, как назло, редеть. К тому же с той стороны, где стояла тяжелая кулеврина, доносился какой-то шум.
На следующее утро осажденные увидели, что шведы откатили ее на новое место.
Видно, кто-то донес им, что чуть подальше, на изгибе, около южной башни, стена очень слаба, и они решили направить огонь в ту сторону. Может, это было дело рук самого ксендза Кордецкого, потому что накануне видели, как из монастыря выходила старая Костуха, которую посылали к шведам главным образом тогда, когда надо было рассеять среди них ложный слух. Так или иначе, это была ошибка шведов, потому что осажденные смогли тем временем починить сильно поврежденную стену на старом месте, а для того, чтобы пробить брешь на новом, нужно было несколько дней.
Стояли по-прежнему ясные ночи и шумные дни. Шведы вели ураганный огонь. Дух сомнения снова витал над осажденными. Нашлись среди шляхты такие, что просто хотели сдаться; пали духом и некоторые монахи. Снова подняли голову и набрались дерзости противники ксендза Кордецкого. С непобедимой стойкостью боролся с ними приор; но здоровье его пошатнулось. А к шведам тем временем шли из Кракова все новые подкрепления и припасы, в их числе особенно страшные огненные снаряды в виде железных трубок, чиненных порохом и свинцом. Снаряды эти не столько урону нанесли осажденным, сколько нагнали на них страху.
После того как Кмициц решил взорвать порохом кулеврину, стал он томиться в крепости. Каждый день с тоскою глядел он на набитый порохом рукав. Подумав, он сделал его еще больше, и рукав стал теперь длиною в целый локоть, а толщиною с сапожное голенище.
По вечерам пан Анджей бросал со стены хищные взгляды в ту сторону, где стояло орудие, потом небо разглядывал, как астролог. Все было напрасно: ясно светила луна, озаряя снег.
И вдруг наступила оттепель, тучи заволокли окоем, и ночь спустилась темная, хоть глаз выколи. Пан Анджей так повеселел, будто кто на султанского скакуна его посадил, и, едва пробила полночь, предстал перед Чарнецким в мундире рейтара и с пороховым рукавом под мышкой.
– Пойду! – сказал он.
– Погоди, я скажу приору.
– Ладно. Ну, пан Петр, дай я тебя поцелую, и ступай!
Чарнецкий сердечно поцеловал пана Анджея и отправился за приором. Не прошел он и тридцати шагов, как впереди забелела ряса. Это приор сам догадался, что Кмициц пойдет к шведам, и шел проститься с ним.
– Бабинич готов. Ждет только тебя, преподобный отче.
– Спешу, спешу! – ответил ксендз. – Матерь Божия, спаси его и помилуй!
Через минуту они подошли к пролому в стене, где Чарнецкий оставил Кмицица, но того и след простыл.
– Ушел! – удивился ксендз Кордецкий.
– Ушел! – повторил Чарнецкий.
– Ах, изменник! – с сожалением сказал приор. – А я хотел надеть ему ладанку на шею…
Они оба умолкли; тишина царила кругом, ночь была такая темная, что никто не стрелял. Внезапно Чарнецкий с живостью прошептал:
– Клянусь Богом, он даже не старается идти потише! Слышишь шаги, преподобный отче? Снег хрустит!
– Пресвятая Дева, храни же раба своего! – произнес приор.
Некоторое время они прислушивались, пока быстрые шаги и скрип снега под ногою не смолкли совсем.
– Знаешь, преподобный отче, – зашептал Чарнецкий, – иногда мне сдается, что ждет его удача, и я совсем за него не боюсь, Нет, каков шельмец, – пошел себе, как в корчму горелки выпить! Что за удаль! Либо голову ему прежде времени сложить, либо гетманом быть. Гм… кабы не знал я, что служит он Деве Марии, подумал бы, что сам… Дай Бог ему счастья, дай Бог, потому другого такого молодца не сыщешь во всей Речи Посполитой!
– Темень-то, темень какая! – промолвил ксендз Кордецкий. – А шведы с той вашей ночной вылазки стали очень осторожны. Оглянуться не успеет, как напорется на целую кучу их…
– Не думаю! Пехота стоит на страже, я знаю, и зорко стережет, но ведь стоит она не перед шанцами, не перед жерлами собственных пушек, а на самих шанцах. Коль не услышат шведы его шагов, он легко подберется к шанцу, а там его сам вал прикроет… Уф!