к счастью, он опрокинулся, не причинив большого вреда, и в тот же миг в гостиной зазвонил телефон.
Оказалось, что она ни разу – по крайней мере, за годы взрослой жизни – не говорила с ним по телефону; вследствие этого аппарат передал саму сущность, яркую вибрацию ее голосовых связок, «комочек» в ее гортани, смех, обхватывавший фразу, словно боясь в девичьем ликовании сорваться с несших его быстрых слов. То был тембр их прошлого, как если бы прошлое передавалось через этот звонок, эту чудесную связь («Ардис, один восемь, восемь шесть» – comment? Non, non, pas huitante-huit – huitante-six). Золотистый, юный, он переливался всеми теми мелодическими особенностями, которые Ван хорошо знал, или, лучше сказать, сразу вспомнил, в той последовательности, в какой они явились: этот entrain, этот всплеск квазиэротического удовольствия, эта уверенность и живость и, что было особенно упоительно, то обстоятельство, что она совершенно и невинно не сознавала колдовской силы своих модуляций.
У нее были неприятности с багажом. Все еще не улажены. Двух ее горничных, которые еще вчера должны были прилететь на «Лапуте» (грузовой аэроплан) с ее сундуками, занесло неведомо куда. Ни слуху ни духу. А у нее с собой только маленький саквояж. Она уже попросила портье разузнать, что и как. Может ли Ван сойти вниз? Она невероятно голодная.
Этот телефонный голос, воскрешая прошлое и связывая его с настоящим, с темнеющими сланцево-синими горами за озером, с крупицами заходящего солнца, плывущими сквозь тополь, стал срединным элементом в самом глубоком Вановом восприятии осязаемого времени, сверкающего «сейчас» – единственной реальности текстуры времени. За триумфом вершины последовал изнурительный спуск.
Ада предупредила его в недавнем письме, что она «сильно переменилась – как в контурах, так и в колоритах». Она теперь носила корсет, подчеркивавший непривычную статность ее тела, облаченного в черное бархатное платье, ниспадающее свободными складками, одновременно эксцентричное и монашеское, какие предпочитала их мать. Волосы были острижены под пажа и выкрашены в блестящую бронзу. Ее шея и руки были все такими же нежно-бледными, но теперь на них появились незнакомые жилки и вздувшиеся вены. Она не пожалела косметического грима, чтобы скрыть морщины в углах полных карминовых губ и оттененных черным глаз, матовые райки которых теперь казались не столько таинственными, сколько близорукими из-за беспокойного трепета ее накрашенных ресниц. Ее улыбка обнажила золотую коронку на верхнем премоляре; у него была такая же, только с другой стороны. Отливавшая металлом челка огорчила его меньше, чем это бархатное вечернее платье, широкое внизу, с прямыми плечами, доходящее до самых щиколоток, с подбивкой на бедрах, призванной визуально уменьшить талию и скрыть с помощью преувеличения истинный очерк ее раздавшегося таза. Ничего не осталось от ее угловатой грации, и эта новая сочность и бархатное одеяние создавали впечатление раздраженно-величавой неприступности и защищенности. Он любил ее слишком нежно и непреклонно, чтобы терзаться постельными опасениями; но его чувства положительно не всколыхнулись – настолько, что он не испытывал никакого побуждения (когда они чокнулись сверкающими бокалами шампанского, имитируя брачный танец озерных чомг) сразу же после ужина привлекать свою мужскую гордость к нерешительному объятию. Если это именно то, что от него ожидалось, то очень жаль; но еще хуже, если ничего такого не ожидалось. В их прошлые свидания скованность, привычная, как тупая боль после глубоких ран, нанесенных хирургическим вмешательством судьбы, очень скоро поглощалась любовным жаром, и само бурление жизни снова и снова выручало их. Теперь они были предоставлены самим себе.
Обыденность их застольного разговора, вернее, его угрюмого монолога казалась ему определенно унизительной. Он обстоятельно поведал – беря приступом ее вежливое молчание, хлюпая по лужицам пауз, ненавидя себя, – что проделал долгий и трудный путь, что плохо спал, что работал над исследованием природы Времени, предметом, предполагающим схватку с осьминогом собственного рассудка. Она взглянула на ручные часики.
«То, о чем я рассказываю, – сказал он резко, – не имеет ничего общего с часами».
Официант принес кофе. Она улыбнулась, и он сообразил, что ее улыбка была вызвана разговором за соседним столом, где только что пришедший англичанин, грузный и мрачный, принялся обсуждать с метрдотелем меню.
«Я начну, – сказал англичанин, – с пирожков».
«Это не пирожки, сэр. Это пирожные. С кремом».
«Ах, вот как. В таком случае принесите консоме».
Юный Ван улыбнулся юной Аде в ответ. Занятно, этот короткий обмен за соседним столом послужил своего рода восхитительной разрядкой.
«Когда я ребенком впервые приехал в Швейцарию, – сказал Ван, – нет, во второй раз, я думал, что слово “Verglas” на дорожных знаках означает какой-то волшебный городок, который всегда за следующим поворотом, у подножия каждого заснеженного склона, невидимый, но ждущий своего часа. Я получил твою телеграмму в Энгадине, где есть места действительно сказочные, как, например, Альраун или Альруна, что означает арабского бесенка в зеркале немецкого чародея. К слову, у нас прежние апартаменты наверху, с дополнительной спальней, номер пять-ноль-восемь».
«Ах, дорогой мой. Боюсь, от бедняжки пятьсот восьмой тебе придется отказаться. Если бы я осталась на ночь, нам бы хватило и пятьсот десятого, но, к сожалению, я должна тебя огорчить. Я не останусь. Я должна вернуться в Женеву сразу после ужина, чтобы забрать багаж и горничных, которых власти, похоже, отправили в Приют для потерянных женщин, поскольку они не смогли заплатить недавно введенный и совершенно средневековый droits de douane – разве Швейцария находится не в штате Вашингтон, après tout? Погоди, не хмурься (похлопывая его по усеянной пигментными пятнами руке, на которой их общая родинка затерялась среди крапин лет, как ребенок в осенней чаще, on peut les suivre en reconnaissant только деформированный большой палец Маскодагамы и красивые миндалевидные ногти), – обещаю снестись с тобой через день или два, а потом мы отправимся в Грецию под парусами в компании Бейнардов – у них есть яхта и троица очаровательных дочек, которые плещутся, прикрывая наготу все еще одним загаром. Окэй?»
«Не знаю, что я ненавижу больше, – ответил он, – яхты или Бейнардов. Но могу ли я быть тебе полезен в Женеве?»
Нет, он не мог быть ей полезен. Бейнард женился на своей Кордуле после громкого развода – шотландским ветеринарам пришлось попотеть, чтобы отпилить ее мужу рога (нам больше не до шуток такого рода).
Адин «Аргус» еще не был доставлен. Мрачный черный блеск наемного «Яка» и старомодные краги шофера напомнили Вану ее отъезд в 1905 году.
Он проводил ее – и стойком поднялся, как «картезианский водолаз», как призрачное Время, обратно, на свой пустынный пятый этаж. Кабы они прожили вместе эти никчемные семнадцать лет, они бы избежали шока и унижения; они бы мало-помалу свыкались со своим старением, неощутимым, как само Время.
Как и в Сорсьере, на