и я покрываюсь холодным потом. Мы вспоминаем то воскресенье в Санктхансхёугене, легашей и все остальное, и, вздохнув поглубже, я спрашивато, нет ли у нее охоты потанцевать, и она не отказывается.
Try
Yeah
Try
Yeah-heh-heh
Try-ah-aha-haah-ahah
If it’s a dream I don’t want nobody
To wake me[20]
Даже не знаю, что именно в Сири так меня зацепило: вздернутый нос, густые светлые волосы, короткий дразнящий смешок или ее спина, прямая как свечка, а может, ее манера вскидывать голову при разговоре и слова, которыми она строчит как из пулемета, если не молчит, глядя на тебя широко открытыми глазами, то внимательными, то дерзкими, то испуганными, то смеющимися, то сухими и враждебными и уж не знаю, какими еще. Но одно я знаю точно: есть у меня чувство, что она настоящая, она человек, не пустышка, она работает, снимает себе комнату и сама себя содержит. Отец у нее алкоголик, она была по горло сыта домашними передрягами и, получив место кассирши в магазине «Ирма», сняла себе комнату и ушла из семьи, чтобы жить своей жизнью, как она выразилась.
Скажи, почему человек влюбляется? На это невозможно ответить. А между тем я влюбился, да так, что голова пошла кругом. Мы с ней танцуем до самого закрытия клуба, потом я договариваюсь с Эудуном, Юнни и Анне-Грете насчет завтрашнего дня, и они ехидно усмехаются, когда я говорю, что иду провожать Сири. Но мне до лампы все эти их улыбочки, они меня не трогают, и, когда клуб скрывается из виду, я осторожно обнимаю Сири за плечи, Она кладет руку мне на пояс, и так мы идем с ней под густым снегопадом, снег тает у нас на лицах, сверкает на ее ресницах в свете уличных фонарей и густо покрывает наши волосы и плечи, а потом осыпается на землю. Мы останавливаемся под деревьями недалеко от ее дома — она живет в Рёдтвете, — и я целую снежинки на ее лице, на волосах, на шее, чувствую, как ее упругое тело прижимается ко мне, и спрашиваю, нельзя ли нам подняться к ней, выпить чайку и всякое такое, а она смеется и говорит, что мы еще мало знаем друг друга, но зато можем встретиться снова. Ей кажется, что я ей нравлюсь, говорит она, уж и не знаю, что она хочет этим сказать.
Я возвращаюсь домой под густыми хлопьями снега, во всем теле такая легкость, точно я лечу, а не иду. Я разбегаюсь и качусь по ледяным дорожкам, и из-под ног у меня взлетает снег, словно из-под снегоочистителя на Доврской железной дороге.
— Касса в «Ирме», знаешь, где кафе «Сесил», — звенит у меня в ушах. — Может, придешь туда как-нибудь за покупками?
11
Утром на меня накатывает тревога. Я вскакиваю раньше, чем меня будит мамаша, лечу в ванную, быстро моюсь, одеваюсь и сажусь к столу, чтобы залпом проглотить чашку кофе, и все это в таком темпе, будто я всю жизнь привык вставать ни свет ни заря.
— Что это с тобой нынче делается? — спрашивает мамаша.
— Ты что, забыла? Забыла, что сегодня выносят приговор? — удивляюсь я. — Вчера вечером мы были в молодежном клубе, ребят агитировали. Сегодня в суде будет не протолкаться.
Так и есть. Я застаю там толпу ребят из молодежного клуба, это не считая нашего линнерюдского класса. Теперь нас тут больше половины. Зато все остальные — легавые. Но конечно, без места остаемся мы и вынуждены стоять в коридоре. Однако Эудун так легко не сдается, он тянет руку, совсем как когда-то в школе, и спрашивает у судьи, нельзя ли перенести заседание в зал попросторней. Здесь много товарищей и друзей Карла Магнара, им тоже хочется послушать.
Но судья не желает и слышать об этом. Он говорит, что сейчас менять зал уже поздно и что все, оставшиеся без места, должны покинуть помещение. Потом стучит своим молотком и объявляет заседание открытым. Эудун опять поднимает руку, но судья отмахивается от него, и всем, кому не хватило места, приходится выйти в коридор.
Тогда, чтобы все могли послушать, о чем они там говорят, мы делаем вот что: те, кому досталось место, меняются с теми, кому не досталось. Мы меняемся местами между выступлениями прокурора и защитника, защитника и судьи. Так никому не обидно. А остальное мы друг другу пересказываем. Прежде чем суд удаляется на совещание, слово предоставляют подсудимому, и Анкер Юл Кристофферсен повторяет то, что твердил все время.
— Я стрелял в землю, — говорит он. — Не понимаю, как пуля могла попасть в него. Сколько служу в полиции, ни разу не применял оружия. Я стрелял в землю, на бегу, положение было каверзное, я не могу объяснить, как получилось, что пуля попала в него. Я много думал об этом. Для меня это загадка.
После выступления Кристофферсена и судьи суд удаляется на совещание. Мы ждем в коридоре. Совещание, наверно, затянется. Не знаю, я никогда никого не судил, да мне этого никогда и не предложат, но ведь ясно же, что дело это сложное, — попробуй реши, чего стоит человеческая жизнь. Жизнь — это все-таки жизнь. В большинстве случаев, когда преступника отправляют за решетку, пострадавшему может быть выплачено возмещение, страховыми компаниями например, у них денег навалом. Но жизнь есть жизнь, ее возместить невозможно.
На папашу и мачеху Калле лучше не смотреть. Мачеха поминутно трет щеки обеими руками с красными распухшими суставами. И молчит. У папаши такое лицо, будто ему на ногу наехала шеститонка и он из последних сил старается не показать виду, что ему больно. Вот кому сейчас тошно, так это им. Старшая сестра Калле замужем, живет в Англии, кроме Калле, у них никого не было. Но он ушел. И больше не вернется.
Служитель суда появился в дверях раньше, чем мы успели разговориться, Эудун, я и другие ребята.
— Готово, — говорит Бённа. — Ничего не скажешь, быстро они тут насобачились отправлять людей за решетку.
Я смотрю на часы. Прошло меньше двенадцати минут. Трудно понять, что это означает. Мы ждем, не садясь. Судья возвращается с похоронной миной, за ним гуськом тянутся присяжные. Председателя присяжных спрашивают, что они решили.