Все это совершенные пустяки вот почему. В дальнейших главах «Охранной Грамоты», которые я написал зимой, он и его смысл и его роль и обаянье и главное: его значенье в моей судьбе даны так, что это покажется многим неожиданным. Я потому с самой осени и не видал его, что все ждал, когда главы эти будут переписаны, и даже не посвящал в эти планы. – Дорогая моя, друг мой, прости, что не пишу тебе. Это некоторое время еще будет продолжаться. Меня очень мучит, что я не знаю твоего «Перекопа». Волны восхищенья разрозненно доходят до меня, вероятно это замечательно. Из твоих сообщений меня сильнейше коснулось все о французских переводах, это было самым реальным и счастливым изо всего, что я узнал «заграничного» за этот год. Твоя французская строфа настолько твоя, что сливает оба языка в один, как сливаются немецкий с французским под St. Gothard’ом (?). Ты страшно ты во всем этом и страшно мне нравишься верностью в этом всему, что в тебе всегда восхищало. Я и от Володи ждал чего-то подобного. Я думал, что он по-своему раздвинет рамки жизни и роковой предугаданности всеми, т. е. исчезнет в неизвестность или обманет ожиданье еще чем-нибудь. Но мне казалось, что, обманув, останется жить, чтобы совершенствовать неожиданность, а о таком именно исходе я не думал. Но, разумеется, и он (т. е. конец) того же высокого рода. Не поддавайся волненью или тревоге, работай как до сих пор, я люблю тебя, если это тебе нужно, и крепко целую. Неандер был, благодарю за подарки, но деньги он сам переведет, а я сейчас не могу. Пусть С.Я. простит, что до сих пор не ответил ему.
<На полях:>
Тут превосходную лирику выпустил М.Кузмин, и я написал ему как раз накануне самоубийства В.М<аяковского>.
Письмо 178
24 апреля 1930 г.
Эфрон – Пастернаку
Мой дорогой Борис Леонидович,
Я знаю – какой удар для Вас смерть Маяковского. Знаю – кем он был для Вас.
Обнимаю Вас крепко со всей любовью и со всей не-проявленной дружбой.
Ваш С.ЭфронПисьмо 179
<май 1930 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Ася давно просила переслать тебе эти карточки. Прости, что позабыл вложить в последний раз. Огромное тебе спасибо за твое письмо. В нас сказалась одна и та же забота друг о друге, но как оценить твою, принимая во внимание мое свинское поведенье последних месяцев.
Мне немного нездоровится, утомлен, недосыпаю, весь день хожу с мутной головой.
Когда застрелился Маяковский, я два дня прокипел в здоровом, чистом, укрепляющем горе. Я давно-давно не чувствовал так отлично – не скажу: себя, но отчетливую размещенность всего любимого: особенности столетья, тебя, твоих, язык, задачи, недооткрытые области поэтического знанья, – прости за вздорное теченье фразы, так к слову пришлось.
Я писал тебе, что во всем перечувствованном получил скорый отпор. Было бы ложной аффектацией задерживаться на этом случае дольше, чем я на нем задержался на практике. Эта мелочь и в письме должна была уписаться в одну строку, как и в жизни она заняла одно мгновенье.
Но с этого мгновенья меня как-то залихорадило. Однако ты не беспокойся. Это наполовину нечто мнимое, хотя я так создан, что мне от одного соприкосновенья с умственной пошлостью обметывает губы: от одной мысли, что выход из рабочей сосредоточенности подобен разврату и загрязненью крови. Я скоро возьму себя в руки: да это уже почти и случилось.
Моя работа затрудняется происшедшим. Я начерно писал зимой о Маяковском, крупно (в замысле), горячо и живо. Но как о живом, в расчете, что попадется на глаза живому и чем-нибудь ему да послужит. Иное дело теперь, когда все это надо вести холоднее и суше, чтобы не потеряться перед разом разросшейся натурой: ибо теперь – так я понимаю – писать о нем значит писать об истории гос<ударства> целого, и этот образ впервые для себя откапывать, обтирать, – и заводить в душе. (Скользни и забудь: – приблизительности непозволительно невоплощенные.)
Я с просьбами. Передай, пожалуйста, Дм<итрию> П<етровичу>, что я страшно его благодарю за Eliot’a и рад подарку, но чтобы простил, что не скоро ему напишу. Пусть также за то же не сердится на меня С.Я. – Можно ли поместить во 2-м изд<ании> Барьеров стихи к тебе? [162] Я их доправлю.
Вышли новыми изданьями «Две книги» (хорошее изданье) и «Девятьсот пятый» (в отвратительном виде). Если кому нужно будет, напиши.
Не сердись на меня и не суди по этим письмам. У меня нет сил победить их бессодержательность, т. е. диссимулировать ее. Твой Б.
А почт<овая> марка – твой «Перекоп». Заметила?
Письмо 180
20 июня 1930 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина!
Я хочу, чтобы ты это знала. Этой весной я хлопотал и получил отказ. Я писал Г<орькому>, слово которого в этих вопросах всесильно, и вчера получил ответ. Под разными предлогами он отклоняет мою просьбу и советует подождать. Не могу, но хотел бы научиться верить, что это слово что-нибудь значит, т. е. что время изменит что-то и приблизит, что это не навсегда, что попытку можно будет возобновить.
Оттого и не писал. Все последнее время был в большом волненьи. Верил почему-то в успех. Когда не нужно – любят, говорят, раскупают изданье за изданьем, прощают (сильнейшее из имеющихся) противоречье всему, что возведено в канон. Когда нужно, – узнаёшь, что прикован за ногу, и никто палец о палец не ударит тебе в освобожденье. Настроенье соответствующее. Не начинать, – не знал бы, испытанье не из приятных.
Пока это свежо, трудно даже письмо дописать. Оно – тебе и С.Я. Главное в сообщении. Можно сказать Д<митрию> П<етровичу>, но никому больше. Да и больше некому.
В этом году выдумали почему-то под Киев на дачу. Идея знакомых, одного из которых, пианиста Нейгауза, кажется, знает П<етр> П<етрович>. Семья с конца мая уже там, завтра и я еду. Адр<ес> будет такой: Ирпень, Киевск<ий> окр<уг>, Ю<го>-З<ападная> ж. д. Пушкинская 13, мне. Люди, сманившие туда, гл<авным> обр<азом> тот же Н<ейгауз>, – очень милые.
Итак, придется смириться и временно перестать об этом думать. Но осенью возобновлю попытки отн<осительно> Жени и Женички.
Не сумею тебе этого описать толком, но на Кузнецком, прямо от секретаря Г<орького>, с его письмом (прочитанным) в руках, и больше: переходя через дорогу и остерегаясь автомобилей, – именно в этой обиде и, – относительном, – несчастьи, вспомнил о поэзии, о том, скажем, чем занимался иногда Верлен (чтобы не бубнить все о том же R<ilke>). И мне хочется и тебе об этом напомнить, если ты так же полно забываешь себя, как я тут, – годами. И вдруг, в огорченьи, приходится становиться собой, ничего, за закрытьем всех выходов, другого не остается. —
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});