Мне придется в ближайшие месяцы позаботиться о книге прозы и о злополучном, чтоб его черт побрал, романе в стихах. На подготовку книги я смотрю всегда как на первую, в настоящем смысле слова беловую, после тех черновиков, какими были отдельные части целого или отдельные вещи сборника, появлявшиеся в журналах. По-моему, это тебе близко и «После России» собрано и вновь написано именно так. Вот и попробую. – Часто болею, ложность положенья растет, своей судьбы не понимаю. Из Ирпеня лучше напишу. Когда ты попросила меня написать С.Я., мне тоже было очень тяжело. Простила ли ты мне, и он, что просьба осталась без исполненья? Ответь. Эта вина меня очень мучает.
Письмо 181
12 октября 1930 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина.
Писал тебе на днях. Сейчас получил письмо, очень меня огорчившее. Ни в намереньях, ни в возможностях перемен не произошло, но сейчас выплачивают деньги с ужасными задержками. Это общее явленье. Мне давно должны в издательстве, однако и сами они не знают, когда смогут уплатить. Вторую неделю живем без денег, и т<ак> к<ак> это удается все хуже, то выход все равно придется найти до уплаты задолженного. Но т<ак> к<ак> и это все гадательно, то я уже кое-что предпринял и думаю, что результаты опередят письмо. Прости, это гораздо меньше должного и обещанного, но рассчитывай на остальное. Только пока не сообщай мне способа, а несколько спустя. Последние дни – так сошлось – я все пишу за границу, а к этому всегда относятся подозрительно, – а тут еще о деньгах – боюсь, что прямой мой долг перед тобой поймут превратно.
Это именно то не-письмо, которым ты мне разрешаешь ответить.
А ты мне сообщи про радость, – никак не могу догадаться, и никто еще не привозил.
Целую тебя и С.Я. Пиши скорее, не сердись на меня.
Б.Письмо 182
5 ноября 1930 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина!
Не удивляйся, пожалуйста, – но я серьезно не уверен, не писал ли я тебе уже это все.
Твой перевод ошеломил меня. Это верх артистизма во всей его силе и смысле. Просто-напросто это гениально и легко предречь, что твой вклад во фр<анцузскую> лирику отразится на ее развитьи. – Но еще удивительнее русская сторона дела. Принято считать, что наибольшей статочностью обладает наиболее естественное, вероятное, справедливое. Наверное, так бывает во всем свете, кроме одних нас. И если бы твой случай задали как задачу; т. е. спросили, кто из современников способен в расцвете сил и достигнутого перейти из языка в язык и разом без переходов занять на этом новосельи прежнее, только что покинутое место, – то разумеется, это была бы ты, и за ответом не стоило бы лазить в конец задачника. Это была бы наперед ты – и ты одна, но именно в отвлеченьи от русских условий. И то, что традиция нашей судьбы побеждена тут, кажется мне самым оглушительным. Все, естественное в отношеньи Verger (я только о факте, я книги не видел), в твоем русском случае сверхъестественно.
Как еще сказать тебе о действии твоих столбцов и всей этой новости? Прими во вниманье, что тут у нас свирепейшая проза, и я старюсь, и мне не до преувеличений. Так вот, утрачивая чувство концов и начал в этом бесплотно капканном времени, я в твоем труде обретаю для него дату. Это год твоего фр<анцузского> Молодца и его близкого выхода, говорю я себе, и нечто похожее на хронологию ложится в окружающий хаос. – Ты убьешь меня и разогорчишь на всю жизнь, если снимешь посвященье. Хотя ты обещаешь его сохранить, я так дорожу этим счастьем, что боюсь, как бы в последнюю минуту что-нибудь не изменило твоего решенья. «М<олоде>ц» в свое время побыл у меня не более недели. Я носил его М<аяковско>му. Там его куда-то заложили. Так я его по сей день и видал. Сходна судьба и Асина экземпляра.
Итак, поздравляю, поздравляю, поздравляю. Ты молодчина из молодчин, под тобой земля, над тобой небо, кругом воздух, ты реальна, ты электрический неразменный заряд, не все обман, не все басня.
Настоящим, мгновенным откликом на твой перевод было письмо к Майе с описаньем происшедшего и просьбой разыскать тебя. Знаешь ли ты, что она в Париже? Я его отправил простым, но почему-то верю, что дошло, хотя от нее ни привета ни ответа. Но все равно, все это в духе года, так, верно, и надо. Все смолкло. У меня было хорошее лето, жили под Киевом (ах, какой город чудесный!) с отличными людьми. Один из них, знакомый П<етра> П<етровича>, рассказывал о нем и показывал его квартиру. Он же играл много, – прекрасный музыкант. Жили дружбой, работой, вечерами, природою, обманчивостью допущенья, что все это и есть все. Пишу и чувствую, что издалека ты, в особенности же мужчины (С.Я., Д<митрий> П<етрович>, П<етр> П<етрович>) должны меня за этот замогильный тон презирать. Что ж делать. Сейчас из-под Москвы от Б.Н.Б<угаева> (А.Б<елого>) получил письмо, как из Сахары в Сахару. Еще раз поздравляю тебя живую, новую, беспромашливую, гениальную. Поцелуй С.Я.
Твой Б.<На полях:>
О себе не пишу не случайно. Это – не тема, пока лучше не надо. А без этого, верно, тебе читать скучно: себя самое не хуже моего знаешь, а только ты тут и есть.
Письмо 183
5 марта 1931 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина!
У меня в руках твое письмо к Асе. Гляжу на твою строчку: «Мне ему писать сейчас неудобно, он мне давно не пишет, – письмами не считаюсь, но ввиду его переезда и т. д. не хочется та́к напоминать о своем существованьи». – Гляжу, – краснею. Ты права. Но не вини меня. – Итак, сперва о деле. Я бессовестно виноват перед тобой, что в свое время не сходил к Вавиной матери. Но то было как раз в начале и разгаре всего воспоследовавшего, и помешало мне, что у меня тогда не было денег. Я безбожно запустил дела, – они и сейчас еще не в порядке, но на днях поправлю, надеюсь. Тогда пойду, – это обязательно, и, вероятно, с двухсрочной сразу помощью. Тогда извещу. – Ты не обижайся, я никому не писал давно, и в свое извиненье буду ссылаться на твой случай: не писал, мол, даже и М.Ц.
По-видимому, тебе что-то известно. Вопросы предшествующего твоего письма Асе тому доказательством. Итак, как можно короче. Мы лето провели с семьей музыканта (удивительного!) Н<ейгауза>. Я к ним привязывался день ото дня все больше. Действовали силы, к<оторы>м я никогда не умел сопротивляться: его одухотворенный дар (большого полета и широкого, охватывающего философию и поэзию, кругозора) и ее удивительная красота, высокой, ходовой, инстинктивной одухотворенности. Это называлось дружбой, каждая встреча кончалась признаниями, я обращал их к обоим, и в игре свойств, которые меня к ним притягивали и в них ослепляли, он и она казались мне иногда как бы братом и сестрой между собою (ты понимаешь?): я не мог отделаться от чувства одинаково беспредельной свободы по отношенью к обоим. Осенью я понял, что люблю ее, понял с той восхитительной ясностью, немного страшной, как это понимают в начале жизни. Я написал обоим по балладе. Вторую, посвященную ей, привожу. Разумеется, это неизмеримо хуже стихов «Сестры», и ты права будешь, найдя форму и словарь сплошной пошлостью. Но я тебе пишу о том, как жил и живу, а не о том, что сделал. Так вот, первым сильно пережитым обращеньем к лирике после долголетнего перерыва были эти осенние месяцы. Я тогда кончил Спекторского. Ты увидишь, это не совершенно пустое место. Какое-то значенье ему присвоится. И там имеешься ты, ты в истории, моей и – нашего времени. – А вот баллада.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});