Меня опять мучит жажда. Раскрываю шкафчик синтезатора, колдую над клавишами. В точности как два часа назад в «Одуванчике». Во мне еще живет мелодия чужого счастья. Она движет моими пальцами и отливается в три симпатичных стаканчика. Хорошо, я догадался попробовать сам прежде, чем предложить гостям. Он оказался невообразимо горек — напиток «Сезам». Смахнув стаканы в зев раковины, я сотворил взамен три ломтя арбуза.
— Да, а где же Лида? — вдруг спохватывается Веник.
— Ешь, ешь козинаки, вкусно! — Бась сует ему под нос кулек.
Мне совсем расхотелось пить. Выкатываюсь в коридор. Оттуда — в дальнюю комнату. Здесь всё по-прежнему.
И все полно Лидой. Как тогда, шесть лет назад, когда она на минутку оторвалась от моих губ:
— Постой, я все же аэролог. Надо сбегать снять показания.
— Потом, потом… — нетерпеливо возразил я, вновь принимаясь целовать ее сонные нерасцелованные губы… Глаза… Виски… Шею… Все ниже и ниже в ворот расстегнутого платья. Мы сидели на краю постели. Мне передавался бьющий Лиду мелкий озноб.
— Не спеши, ладно? — задыхаясь, выговорила она. И отодвинулась. Моя рука соскользнула на ее холодное колено, пупырчатое и шершавое от страха. Я исступленно повел ладонь выше по бедру.
— Нет-нет, я все же сбегаю, не обижайся! — Она рывком высвободилась, запахнула платье на груди, стиснула в кулак обе половинки ворота. — Я мигом…
И оставила меня одного на краю ожидания, тревожного, натянутого и ломкого, как перед криком кукушки в морозном лесу.
Приборы у нас дистанционные. К ним вовсе не обязательно бегать на свидания. Но я добр. Я нечеловечески добр. Я понимаю: Лида просто боится первый раз, ей хочется побыть одной. Есть, знаете, такие женщины…
Утешенный собственной прозорливостью, я сижу на краю постели и улыбаюсь как последний идиот. Сначала пять минут. Потом десять. И еще полчаса, пока что-то осознаю…
Мне бы сразу кинуться в шлюзовую. А я зачем-то тряс пульт и вызывал, вызывал, вызывал ее, искричав ближний эфир Лидиным именем пополам с бранью.
Но она заблокировала в скафандре связь.
Я врубил обзор приборной площадки. Камера там неудобная, с малым возвышением, панорамирует случайными циклами. Лида неслась по «ипподрому», косясь через плечо и закрывая голову руками. Капризный кадр приблизил распахнутый в крике рот — неяркие сонные Лидкины губы…
Великим чудом я не перепутал баллоны с ботинками и не напялил вместо шлема авральный рукав. В шлюзе, всхлипывая, рвал наружную створку, молотил ее каблуками. Ведь не открылась же, ни на секунду раньше положенного не открылась!
Когда я примчался, Лида лежала лицом вниз, зажав через шлем уши перчатками. Скафандр ее за какие-то минуты успел облипнуть бахромой. Ровно и скользко блестел в свете Луны «ипподром». По отстойнику медленными волнами ходила пыль.
Я бросился на колени и долго падал, проклиная невесомость. Наконец рухнул, подвел под скафандр руки. Лидино лицо окостенело в гримасе наивной детской обиды. В это выражение отлился страх. Страх! Она с трудом разлепила жесткие губы, но я не услышал ни слова и, точно это могло помочь, прижался шлемом к ее шлему. Лишь спустя бесконечную секунду догадался включить на ее поясе радиоблок. Запинаясь и морщась, она прошептала:
— Там мыши, Тарас… Не ходи… Мыши!
И слабея, затихая, еле слышно:
Ветер кружит нам головы,Утопая в серых слезах Земли…Подумать только, она еще твердила стихи!
Стихи о пыли, которая ее убила. А врачи эаявили: шок. Конечно, для медицины это и был шок — «общее необратимое угнетение организма, вызванное потрясением или страхом», вопрос только — что вызвало это самое потрясение. Меня утешали как могли — случайность, мол, один на миллион, психологическая аллергия к Космосу. Одним словом, шок. Но меня не проведешь, я-то знаю: это пыль мне отомстила. Пыль!
А мыши — это просто бред…
Токер затаился, не мешает вспоминать. В этой комнате воспоминания не опасны, а потому разрешены, даже поощряются. Я подхожу к окну, просветляю по-ночному затянутые стекла. За окном — вороненая металлическая поверхность мезопоста, кое-где изъеденная вакуумом и метеоритами. За окном — бесконечная Лидина могила.
… - Ты погоди, я мигом, — сказала она тогда.
И не вернулась.
С тех пор я оберегаю несостоявшуюся первую ночь медовый месяц, растянувшийся на шесть лет — и нa всю мою жизнь.
Край откинутого одеяла.
Приготовленные у койки тапочки.
Ни разу не надетую ночную сорочку.
Неувядающие фиалки, схваченные стенным зажимом. Вздохнув, вынимаю из-за пазухи свежий букет, отдираю обертку, вставляю взамен старого. Фиалки, дрогнув, расправляют лепестки.
Одно и то же шесть лет подряд. Ничто не меняется.
Ничто и не может измениться. Стерильно. Холодно. Сухо. Ни пылинки на белоснежной подушке, не потревоженной ничьей головой. Ни пылинки в цветах. На сорочке. На подоконнике. Ни пылинки на моей памяти. Да-да, ябеда электронная, ни пылинки. Сима не в счет. Я облизываю губы. Опять — Сима! Да что со мной сегодня? С этим же решено раз и навсегда. Лида, Лида, Лида, «станционный смотритель», «ипподром», Бась, ну, прогулка по Земле раз в месяц — и всё, больше для тебя ничего на свете не существует, понял? Потому, казня себя ежегодно, придавленный виной, и брожу вместе с Лидой, ношу ее на руках, невообразимо тяжелую в невесомости и невесомую внизу…
Шесть лет убеждаю себя, что ее убила пыль. И все шесть лет мне хочется сознаться и крикнуть: «Это я, я убил! Поторопился в ту ночь… С ручищами…» Или, может, все-таки и вправду не я? Токер, милый, почему мне сегодня так этого хочется?
В комнату заглянул Бась и попятился, рассмотрев мое отражение в стекле. Хорошо хоть не Веник с утешениями. Не переношу жалости…
Сигнал вызова еле пробудил меня к действительности.
Я ни в ком не испытывал нужды. О том, что могут испытывать нужду во мне, я вообще не подумал и лишь из вежливости разрешил токеру связь. В полуметре от моего лица сгустилось изображение. В этот момент я был склонен к галлюцинациям. Именно поэтому не удивился.
— Тарас, я забыла спросить… — От Симиного голоса, от ее волос изображение вызолотилось. Симины щеки пошли еле заметными белыми пятнами. — Вам не нужен котенок? У нашей сибирской пятеро. Я не знаю, куда их деть…
«Что ж, выходит, все зря? — пронеслось в мыслях. Зря приговорил себя к одиночеству, от друзей бегал, а добровольные отшельники себя сослал? И за токер, выходит, оттого упрятался, чтоб ощущать это сладкое, спасительное бремя вины?!»
Мне все равно, о чем говорит Сима. О слонах. Бегемотах. Летающих ящерах. Пусть даже о сибирских котятах. Лишь бы не умолкала. Ни в коем случае не умолкала, — тогда я рано или поздно справлюсь со своим лицом… Котенок — это шерсть по квартире… Блюдце с молоком… Крошки… Рыбный запах… Ящик с песком… (Мама для Барсика мелко-мелко рвала в сковородку бумагу.) И все же говори, Сима, о чем угодно говори, чур-чур-чур, чтоб не сглазить! В конце концов, мне только тридцать два…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});