От такого вывода становилось не по себе даже человеку, вдоволь потолкавшемуся на доброй полусотне дорог к познанию во всех частях света; ибо, если он считал себя обязанным отстаивать свой универсум, то, видимо, неизбежно попадал на путь, ведущий в церковь. Современная наука не давала гарантии единства. Искатель знания, подобно всем его предшественникам, чувствовал себя загнанным в угол, пойманным в ловушку, запутавшимся в вечных тенетах религии.
Правда, на практике эту дилемму ничего не стоило обойти, для чего возможны были два пути: первый — ее игнорировать, как чаще всего и поступали с большинством дилемм; второй — помнить, что церковь не приемлет пантеизм, считая его еще худшим, чем атеизм, злом, а потому ни за какие блага не станет иметь дело с пантеистом. Блуждая в дебрях незнания и псевдознания, нельзя было не встретить знаменитого медведя, так напугавшего играющих детей;[773] но даже прояви матерый зверь больше логики, чем его жертвы, всем нам еще из Сократа известно: больше всех ловушек опасайся ловушки, расставленной логикой — этим зеркалом ума. Тем не менее поиски единицы силы вели в катакомбы человеческой мысли, где сотни тысяч искавших знания нашли свой конец. Поколение за поколением ученые, старательные и честные, попав в эти лабиринты, со спокойной совестью оставались там навсегда и молча продолжали — вместе со знаменитейшими наставниками — идти путем псевдознания. Ни один из них так и не нашел дороги к выходу.
Удастся ли ему самому на нее выйти, Адамса заботило меньше всего, но одно ему было ясно: он не останется в катакомбах ради удовольствия пребывать в обществе Спинозы и Фомы Аквинского. Да, только церковь обеспечивала какое-то единство, но только историк знал, сколько крови и каких сокровищ это стоило человечеству. Был и другой, противоположный путь, на котором утверждение единства означало отрицание его; и отрицание это требовало усвоения новых уроков, нового воспитания и образования. В шестьдесят пять лет новое воспитание не сулило дать результаты лучшие, чем старое.
Современные законодатели и судьи не обладают уже, пожалуй, достаточными знаниями, чтобы обходиться с противниками единства так, как церковь, разве только дело доходит до бомбы; и ни один наставник не умел объяснить, что сам понимает под отрицанием единства. Общество, несомненно, карало бы этих возмутителей спокойствия, если бы в его среде нашелся хоть кто-то сведущий и понимающий, чем такое отрицание грозит. Что касается философов, то их, как правило, не слишком заботило, какие принципы общество принимает, а какие отметает, ибо каждый философ исходит из той точки зрения, что если ему, возможно, и посчастливилось сказать нечто верное хотя бы по одному вопросу, то в комплексе мнений отдельных личностей все заведомо неверно; но, игнорируя то, что высказывалось обществом, сам философ не уходил от него далеко. У нигилизма нет дна! Веками философы толпились на берегу этого мрачного моря, то и дело ныряя в его воды в надежде добыть жемчужину, но так ни одной и не добыли. Было очевидно, что дна они не достигают и им остается только признаться в этом. Нашла эту жемчужину, или, во всяком случае, так об этом заявляла, церковь, но начиная с 1450 года[774] появлялось все больше оснований для более широкого и глубокого толкования Единства, чем церковное, и этим наряду с церковью и государством, несмотря на строжайший запрет, занялись в университетах и школах.
Подобно большинству своих современников, Адамс принял на веру слово науки, что новая исходная сущность все равно что найдена. Это не был разум — вряд ли сознание, — но нечто вполне подходящее. Прошло, однако, шестьдесят лет ожидания, и, обозрев наконец видимые дали науки, Адамс пришел к выводу, что конечным ее синтезом и наивысшим триумфом является кинетическая теория газов, распространяющаяся, по-видимому, на все движение в пространстве и позволяющая отсчитывать время. Согласно этой теории, насколько он мог судить, любая часть пространства наполнена молекулами газа, которые, двигаясь по прямой со скоростью до мили в секунду, попеременно сталкиваются друг с другом до 17. 750. 000 раз в секунду. Вся материя — если только он правильно понимал — распадалась до этого предела, и единственное, в чем разнились мнения ученых, — это возможно ли расщепить атом до такого состояния, когда он целиком превратится в движение.
Таким образом, — если он не ошибался в своем понимании движения (что вполне могло быть) — научный синтез, обычно именуемый единством, был не что иное, как научный анализ, обычно именуемый множественностью. Оба сливались в одно, все формы бытия оказывались сменными фазами движения. Допустим, мир есть океан сталкивающихся друг с другом атомов, последняя надежда человечества. Что же будет, если человек выпустит из рук свой лот и уронит его в эту бездну? Полностью отказаться от единства? Что оно есть — единство? Зачем человеку нужно его утверждать?
Вместо ответа все только разводили руками. Наука, по-видимому, удовлетворялась сочетанием слов «всеобщий синтез», которое ее вполне устраивало, но в делах человеческих означало хаос. Собственно говоря, все были бы только рады поставить точку, не задаваясь больше этим вопросом, но анархист, вооруженный бомбой, требовал найти решение — с бомбой шутки плохи. Ставить точку было нельзя — нельзя, даже при всем удовольствии, какое доставляла чудо-картина идеального газа, где мириады атомов, словно автомобили в Париже, сталкивались по семнадцать миллионов раз в секунду. Наука сама завела себя на край бездны, и ее усилия не свалиться вниз были столь же жалкими, как попытки через нее перепрыгнуть, а старый невежда не чувствовал ни малейшего побуждения утруждать себя поисками выхода. Он понимал: единственный выход, какой ему оставался, был в vis a tergo, обычно называемой словом «смерть». Он вновь принялся за своего Декарта, углублялся в Юма и Беркли, с трудом продирался сквозь Канта, подолгу задумывался над Гегелем, Шопенгауэром, Гартманом,[775] чтобы потом успокоить сердце любимыми греками — все с той же целью: выяснить, что же такое единство и что случится, если человек отвергнет его.
Единство, по всей очевидности, никем и не отвергалось. Напротив, все философы, как разумные, так и безумные, утверждали его без всяких сомнений. Даже анархисты в своих крайних суждениях не отказывались признавать два начала — добро и зло, свет и тьму, — составляющих единство. Даже пессимизм, каким бы черным его ни изображали, довольствовался тем, что вместил весь противоречивый мир в человеческое сознание как единую волю и трактовал его как «представление». Метафизика неизменно повторяла, что мир есть единое сознание, а сознание — единый мир, и философы согласились, что, как в кинетической теории газов, мир можно рассматривать как движение духовного начала и поэтому как единство. Мир можно познать лишь через собственное «я», а это уже была психология.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});