Россия, несомненно, представляла собой проблему неизмеримо более сложную. За два прошедших столетия Европе удалось выявить всего один-два аспекта русского вопроса. Год, проведенный юным Адамсом в Берлине, не дал ему знаний по части гражданского права, зато открыл глаза на существование русской загадки, над которой немецкие и французские историки, подавленные ее гигантскими масштабами, бились почти с мистическим ужасом. Из всех стран загадка эта больше всего волновала Германию, но весною 1903 года даже перед глазами затворника с Лафайет-сквер, занятого исключительно попытками измерить движение исторического развития после крестовых походов, встала пугающая картина будущего миропорядка — или анархии? перед которой будут бессильны его телескопы и теодолиты.
С каждым днем развертывающаяся в мире драма становилась все более захватывающей: в русском правительстве обнаружились явные признаки разногласий; распоряжения, исходившие от Ламсдорфа[782] и Витте в отношении Маньчжурии, не исполнялись. Историки и исследователи не имеют права на симпатии и антипатии, но у Адамса были личные основания хорошо относиться к русскому царю и его народу и желать им добра. В нескольких подробно и тщательно разработанных главах написанной им истории он уже рассказал, как в 1810 году благожелательность Александра I определила судьбу Дж. К. Адамса, заложив основу для его блестящей дипломатической карьеры, которая в итоге привела его в Белый дом. У самого Адамса — человека, ведшего незаметное существование, — также имелись достаточно веские причины испытывать благодарность к Александру II, чья политика твердого нейтралитета в 1862 году[783] уберегла его от многих гнетущих дней и ночей. К тому же он немало повидал в России и теперь радовался железным дорогам, прокладываемым Хилковым, и промышленным предприятиям, возводимым графом Витте. По мнению Адамса, последним и величайшим триумфом в истории было бы присоединение России к странам Атлантики и честный и справедливый раздел зон влияния в мире между цивилизованными державами. Если бы их объединение продолжалось в том же темпе, в каком шло после 1840 года, эта цель могла быть достигнута в ближайшие шестьдесят лет и Адамс мог бы уже сейчас составить предположительную карту-схему международного единства. Однако на данный момент картину застилал туман глубочайших сомнений и неведения. Никто, по-видимому, ничего не знал — ни царь, ни дипломаты, ни кайзер, ни микадо. Отдельные русские были видны насквозь: их дипломатические ходы не отличались глубиной, и Хей, возможно, потому и покровительствовал Кассини, что тот не умел скрывать свои чувства и почти открыто сожалел, что, двигая на Китай гигантский вал русской инерции, он тем самым двинул его против Хея. Куда охотнее он двинул бы его против Ламсдорфа и Витте. Политическая доктрина Кассини, как и всех русских, состояла из единственной идеи: Россия должна наступать и силой своей инерции крушить все, что окажется у нее на пути.
Для Хея, как и для его политики блоков, унаследованной от Маккинли, непреодолимость русской инерции означала провал его идеи американского лидерства. Когда русский вал накатывался на соседний народ, он поглощал его энергию, вовлекая в развитие собственных нравов и собственной расы, которые ни царь, ни народ не могли, да и не хотели, перестраивать на западный образец. В 1903 году Хей видел, что Россия сметает последние преграды на пути движения ее необъятной массы к Китайскому морю, Стоило гигантской силе инерции, именуемой Китаем, слиться с огромным колоссом Россией — в единое целое, их совместное движение уже не могла бы остановить никакая, даже сверхмощная, новая сила. И тем не менее, даже если бы русское правительство в момент высочайшего озарения воспользовалось для этой цели десятком-другим людей типа Хилкова и Витте, да к тому же позаимствовало ресурсы своих европейских соседей, ему вряд ли оказался бы по плечу подобный груз; впрочем, оно и не пыталось взвалить его на себя.
Таковы были основные пункты, которые вашингтонский комарик нанес в свою схему политического единения весной 1903 года и которые казались ему незыблемыми. Россия крепко зажала в кулак Европу и Америку, а Кассини Хея. С открытием Транссибирской железной дороги любое противодействие России стало нереальным. Японии оставалось лишь смириться, выговорив по возможности лучшие для себя условия. Англии — пойти на уступки. Америке и Германии — наблюдать за продвижением лавины. Стена русской инерции, отгородившая Европу от Балтики, неизбежно должна была отгородить и Америку от Тихого океана, а политика «открытых дверей», проводимая Хеем, потерпеть крах.
Таким образом, несмотря на блестящий ход кайзера, игра казалась проигранной, а движение России на восток должно было в силу одной своей массы увлечь за собой Германию. На взгляд скромного историка с Лафайет-сквер, проигрыши в игре Хея били только по Хею, для него самого главный интерес заключался в игре, а не в ставках, и так как он питал отвращение к газетам, просеянным цензурой — поскольку предпочитал отсеивать сообщения сам, — ему так или иначе необходимо было провести какое-то время в Сибири или в Париже, а подбить свои бесконечные столбцы вычислений он мог с равным успехом в любом из этих мест. Его схема опиралась не на цифры, а на факты, и он стал решать следующее свое уравнение. Атлантике предстояло иметь дело с огромной континентальной массой, наступавшей на нее подобно леднику, причем наступавшей осознанно, а не только движимой силами механического тяготения. Именно такой видела себя Россия, и такой следовало видеть ее американцу; ему оставалось лишь измерить, если это было в его возможностях, ее массу. Что было в ней сильнее — объем или сила движения? Чем и где была vis nova,[784] которая могла устоять под натиском этого необъятного ледника vis inertiae? Что представляло собой движение инерции и каковы его законы?
Разумеется, законов механики Адамс не знал, но, полагая, что может в них разобраться, обратился к книгам. Оказалось, что силой инерции занимались люди помудрее, чем он. Словарь определял инерцию как свойство материи оставаться в состоянии покоя, пока она находится в этом состоянии, а находясь в движении, двигаться по прямой. Однако его собственный ум отказывался вообразить себя в состоянии покоя или движения по прямой, и Адамсу, как всегда, пришлось позволить ему вообразить нечто третье, а так как дело касалось ума, то есть сознания, а не материи, он по собственному опыту знал, что его ум никогда не бывает в покое, а — в нормальном состоянии — всегда движется относительно чего-то, называемого им мотивом или импульсом, и не движется без мотивов или импульсов, приводящих его в движение. Пока мотивы эти привычны, а интерес к ним носит постоянный характер, производимый результат можно для удобства назвать движением по инерции в отличие от движения, вызываемого новым и более сильным интересом. Но чем больше масса, которую нужно привести в движение, тем больше должна быть сила, чтобы придать ей ускорение или его погасить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});