года старалась вырастить африканскую фиалку и к описываемому мною моменту уже готова была признать свое поражение. Я часто отпускал шутки насчет этой фиалки, так что иногда моя секретарша даже дулась на меня. Подобно желтой розе, это было несчастнейшее из растений. Его поедали насекомые. Милли часто забывала его полить, цветок не раз роняли на пол, а посетители использовали горшок в качестве пепельницы.
Я, естественно, не мог дать фиалке такой интенсивный курс лечения, как розе, но взял за правило ежедневно оставаться на несколько минут возле окна и думать о ней по-доброму. Через пару недель фиалка стала выпрямляться и крепнуть, а к концу месяца расцвела впервые за свою жизнь.
Тем временем курс обучения пришельца продолжался.
Вначале он отказывался входить в дом, но в конце концов достаточно поверил мне, чтобы войти в комнаты. Однако он не любил проводить много времени в закрытом помещении, так как дом был чересчур переполнен напоминанием о том, что наша цивилизация — цивилизация, потребляющая растения. Мебель, одежда, крупы, бумага, даже сам дом — все было сделано из растений. Я достал старую кадку, наполнил ее землей и поставил в углу столовой, но я не помню, чтобы он хоть раз воспользовался ею.
Хотя тогда я и мысли не допускал об этом, но понимал, что все, что мы с пришельцем делаем,— все обречено на провал. Сумел бы кто-то сделать лучше или нет — не знаю. Думаю, что сумел бы. Но лично я не знал, с кем и как начать разговор об этом, так как боялся, что меня высмеют. Ужасно, как мы, люди, боимся показаться смешными.
Кроме того, надо было считаться и с гостем. Что бы он подумал, если бы я вдруг отдал его кому-то? Я не раз подбивал себя на то, чтобы предпринять какие-то конкретные шаги, но тут из сада выходило растеньице, усаживалось рядом со мной на ступеньки, и мы начинали беседу — ни о чем, по сути, конкретном, а о счастье и горе, о братстве и воле, и моя решимость постепенно улетучивалась.
С тех пор я часто думаю, насколько мы с ним, наверное, походим на двух затерявшихся детей — незнакомых, выросших в разных странах,— которым очень хотелось бы поиграть вместе, но ни один не понимал ни правил игры другого, ни языка.
Знаю, знаю! Вы скажете, что надо было начинать с математики. Вы показываете инопланетянину, что дважды два — четыре. Затем рисуете Солнечную систему и показываете на чертеже Солнце, а затем тычете пальцем на светило в небе и на пол. Таким образом даете ему знать, что вам известно о Солнечной системе, о космосе, о звездах и так далее. Затем вы вручаете ему карандаш и бумагу, чтобы он нарисовал звездную карту родного неба, свою солнечную систему и ту планету, откуда он прилетел.
Но что, если он не знает математики? Что, если выражение «два плюс два равно четырем» для него ничего ровным счетом не означает? Что, если он не умеет чертить или видеть, слышать, чувствовать и думать так, как это делаем мы?
Чтобы иметь дело с пришельцами из другого мира, надо иметь какую-то первооснову.
Но может быть, математика не есть такая первооснова?
Чертежи также?
В этом случае надо искать что-то другое.
Ведь должны же быть какие-то определенные, всеобщие, универсальные первоосновы.
Думаю, что я знаю, каковы они.
Если уж ничему другому, то этому растеньице научило меня.
Счастье — вот первооснова. И горе — первооснова. И благодарность, возможно, в чуть меньшей степени. И доброта. И вероятно, ненависть — хотя мы с моим гостем никогда не имели с ней дела.
Быть может, братство.
Но доброта, счастье и братство — инструменты, не очень удобные в обращении, когда хотят добиться понимания по ка– кому-то конкретному вопросу, хотя в мире растений это может быть не так.
Приближалась осень, и я начал подумывать, как устроиться с моим гостем на зиму. Разумеется, я мог бы его держать в доме, но он не любил бывать в закрытом помещении.
Как-то вечером мы сидели вдвоем на ступеньках заднего крыльца, слушая первых сверчков за сезон.
Корабль спустился бесшумно. Я заметил его только тогда, когда он оказался на уровне деревьев. Он опустился вниз и приземлился как раз между моим домом и сараем.
Я слегка вздрогнул, но не испугался и, кажется, не очень удивился. Где-то в глубине души я все время интересовался: неужели товарищи и собратья растеньица так и не разыщут его в конце концов?
Корабль весь светился мерцающим светом. Из него вышли три растеньица, но странная вещь — ни дверей, ни люков не было, и растеньица как бы вышли из него сквозь стены, и они снова закрылись за ними.
Мое растеньице взяло меня за руку и потянуло слегка за собой, показывая, что хочет войти вместе со мной на корабль. Чтобы успокоить меня, оно начало изливать на меня мирные успокаивающие мысли. И все время, пока это продолжалось, я слушал разговор между моим растеньицем и тремя вновь прибывшими, но улавливал только какие-то неясные обрывки их беседы, едва ли осознавая, что ведется разговор, и, уж конечно, не понимая, о чем они говорят.
Потом мое растеньице встало рядом со мной, а трое сошедших с корабля подошли поближе. Они по очереди брали меня за руку и некоторое время смотрели на меня, благодаря за помощь и желая счастья.
То же самое сказало мое растеньице, а затем они вчетвером направились к кораблю и скрылись в нем.
Я стоял и смотрел, как корабль медленно уходит в ночь, до тех пор пока он не исчез из виду. И чувства благодарности и счастья постепенно меркли во мне, уступая чувству одиночества и печали. Я понял, что где-то там, наверху, есть большой корабль-матка, что в нем много других растеньиц, одно из которых жило со мной почти полгода, тогда как другие шесть его товарищей умерли под забором по соседству.
Я понял также, что это корабль-матка вычерпала плодородную землю с участка Пита Скиннера.
Наконец я перестал смотреть на небо. За сараем я увидел красоту желтой розы в цвету и опять подумал о первоосновах общения живых существ.
Я хотел знать, уж не используются ли счастье и доброта, а быть может, даже такие чувства, о которых мы, люди, еще не знаем, в мире растений так, как мы используем науки?
Ведь расцвел же розовый куст, когда я стал думать по-доброму о нем. А