Так и на сей раз, оборотившись к окну, как бы делая вид, что разглядывает за стеклом любопытные ландшафты, император начал изложение до сего дня потаенного. А мысль была, хотя вроде бы и секретна, но в то же время и очень проста: как бы на него, царя, посмотрела Россия, коли бы он первым начал войну? Да еще для этого — вторгся в чужие пределы.
Чернышеву было хорошо ведомо, что с тех пор, как Россия стала державою европейской, ей не раз приходилось вести войны не на своих землях. Набор рекрутов постоянно вызывал ропот и неудовольствие. Поднимались клики против правительства и царя. В обществе крепло убеждение, что России такие кровопролития ни к чему. Вот ежели бы на нас кто напал да зачал бы жечь наши города и веси, тогда, дескать, совсем другое. Тогда и жизней своих не жалко.
— А на земле российской до нынешней поры лет сто, если не более, не ступала нога иноземца. Как бы я мог поднять народ на ратные свершения не у себя в дому, а скажем, во дворе соседа? Тем более мы перед тем два раза ходили за границу и оба раза возвращались битыми в кровь, — Александр Павлович обернул свое лицо от окна, и Чернышев заметил то, что давно уже не посещало царя — тень страха.
Не такое ли лицо было у него, когда после Фридланда великий князь Константин Павлович с плохо скрываемым раздражением говорил своему венценосному брату:
— Чем продолжать бессмысленное кровопролитие, лучше, ваше величество, раздайте каждому офицеру и солдату по пистолету и велите им застрелиться.
Пистолет тогда словно был приставлен к его, императорскому, виску.
А если бы он снова, считай, в третий раз, приказал полкам двинуться через границу да завязать там сражение, не грянул бы сей роковой пистолетный выстрел в его собственную голову или не обвилась бы удавка на императорской шее? Знал ведь, ох как знал он сей исход, когда что-то приходится не по нраву тем, кто толпится у трона!
— Да и война к нам пришла, отступать начали — ленивый только не попрекал за то, в чем виноваты, а в чем и вины никакой не было, — вспомнилось опять то время. — Потом уже в Германию вошли. И кто? — фельдмаршал Михайла Ларионыч, прежде чем Богу душу отдать — царство ему небесное — пытался держать меня за фалды: «Самое легкое дело — идти теперь за Эльбу. Но как воротимся? С рылом в крови?»
На самое короткое мгновение и легла тень на чело. Вновь оборотился от окна — величавый поворот головы.
— В белокаменной — ты помнишь? — как отозвались на мой призыв и стар, и млад. Тут уже не я вроде бы поднимал их на священную войну — сам народ вложил в мою длань карающий меч. Зато он, супостат — пленник. Я — покоритель Парижа. Он же — я чувствовал — с презрением думал обо мне: простачок. Наверное, мне никогда не сравниться с ним в полководческом искусстве. Да я и не тем взял: он хотел покорить Европу силой, я победил любовью. Вот чего стоит умение ждать. А пришел момент — тут уж будь тверд до конца. Так и с Польшей, куда мы с тобою едем. Пробил ее час! Однако и тут не все сразу образуется. И в том виде, как я бы считал нужным. Но важно идти шаг за шагом.
Непросто, наверное, далась сия исповедь собственному генерал-адъютанту. Но кому и поведать сокровенное, если не тому, кто в твоем тайном поединке со злейшим, и, можно сказать, личным врагом, был как бы твоею тенью. Даже более того — второй половиною твоего существа. И далее он будет твоею правою рукою в скрытой борьбе с теми, кто станет на пути, уже бесповоротно выбранном и определенном.
Когда еще брал Берлин, потом вел свой корпус в Штральзунд, когда затем положил предел существованию Вестфальского королевства и когда оказался в Париже, Чернышев чувствовал, что смолкнут последние залпы, и выйдут на свет Божий те, что столпятся у пирога, зарясь на самые вкусные и сладкие куски.
Император же предвидел сии сложности намного раньше.
Припомнилось: еще в январе прошлого года, когда русские армии вновь вошли в Вильну и перед ними открывалась Польша, он, Александр Павлович, получил письмо от Адама Чарторижского. Тот предлагал со взятием Варшавы тут же создать Польское королевство под властью великого князя Михаила Павловича.
«Я буду говорить с вами совершенно откровенно, — ответил император другу своей юности, с коим столько велось когда-то разговоров о возрождении его родины. — Для того чтобы провести в Польше мои любимые идеи, мне, несмотря на блеск моего теперешнего положения, предстоит победить некоторые затруднения: прежде всего, общественное мнение в России — образ поведения у нас польской армии, грабежи в Смоленске и Москве, опустошение всей страны оживили прежнюю ненависть.
Затем, разглашение в настоящую минуту моих намерений относительно Польши бросило бы всецело Австрию и Пруссию в объятия Франции: результат, воспрепятствовать коему было бы весьма желательно, тем более что эти державы уже высказывают наилучшее расположение ко мне.
Эти затруднения, при благоразумии и осторожности, будут побеждены. Но, чтобы достигнуть этого, необходимо, чтобы вы и ваши соотечественники содействовали мне. Нужно, чтобы вы сами помогли мне примирить русских с моими планами и чтобы вы оправдали всем известное мое расположение к полякам и ко всему, что относится к их любимым идеям.
Имейте некоторое доверие ко мне, к моему характеру, к моим убеждениям, и надежды ваши не будут более обмануты…
Что касается до форм правления, то вам известно, что я всегда отдавал предпочтение формам либеральным. Я должен предупредить вас однако ж и притом самым решительным образом, что мысль о моем брате Михаиле не может быть допущена. Не забывайте, что Литва, Подолия и Волынь считают себя до сих пор областями русскими и что никакая логика в мире не убедит Россию, что они могли быть под владычеством иного государя, кроме того, который царствует в ней…
Убедите ваших соотечественников высказать к России и к русским добрые чувства, для того, чтобы изгладить впечатления этой кампании и тем облегчить мой труд… Итак, вот в общем выводе результаты, которые я могу сообщить вам: Польше и полякам нечего опасаться от меня какой бы то ни было мести. Мои намерения по отношению к ним все те же… Успехи не изменили ни моих идей относительно вашего отечества, ни моих принципов вообще, и вы всегда найдете меня таковым, каким вы знали меня во все годы».
Терпение и любовь…
Применительно к военным категориям, сие как медленная, затянувшаяся осада.
«Может, теперь в этой тактике что-то следует, ваше величество, изменить?» — хотелось заметить Чернышеву.
Пушки смолкли. Но продолжается, еще далеко не закончилась вторая польская война. На войне же, кроме долгой осады, многого можно добиться смелыми и резкими действиями там и в тот самый момент, где и когда противник тебя не ожидает.