Главным образом во имя этого сверхсмысла, ради достижения полной последовательности для тоталитаризма оказывается необходимым уничтожение всякого признака того, что мы называем обычно человеческим достоинством. Ибо уважение человеческого достоинства предполагает признание моих друзей и дружественных нам наций субъектами, строителями мира или соратниками по строительству общего мира. Никакая идеология, нацеленная на объяснение всех исторических событий прошлого и на планирование хода всех будущих событий, не может мириться с непредсказуемостью, которая проистекает из того факта, что люди являются творцами, что они могут внести в мир нечто совсем новое, никогда и никем не предсказанное.
Следовательно, цель тоталитарных идеологий состоит не в переделке внешнего мира и не в революционном изменении общества, а в перерождении самой человеческой природы. Концентрационные лагеря являются лабораториями, где отслеживаются и проверяются изменения в человеческой природе, и, следовательно, позор лагерей падает не только на их узников и тех, кто сортирует их согласно строго «научным» стандартам; он лежит на совести всех людей. Проблема не в страданиях, которых всегда было слишком много на земле, и не в числе жертв. На кон поставлена сама человеческая природа, и хотя и кажется, что эти эксперименты привели не к изменению, а лишь к разрушению человека (создав общество, в котором последовательно реализована нигилистическая банальность homo homini lupus), следует помнить о необходимых ограничительных поправках к эксперименту, который, для того чтобы дать убедительные результаты, требует глобального контроля.
На сегодня, видимо, тоталитарное убеждение в неограниченности возможного доказано только в том смысле, что все может быть уничтожено. Однако, пытаясь доказать, что все возможно, тоталитарные режимы, сами того не зная, показали, что есть преступления, которые люди не могут ни наказать, ни простить. Когда невозможное сделалось возможным, оно стало ненаказуемым, непростительным абсолютным злом, которое более нельзя было понять и объяснить дурными мотивами своекорыстия, жадности, зависти и скупости, мстительности, жажды власти и коварства, и которое, следовательно, невозможно терпеть во имя любви, простить во имя дружбы, которому нельзя отомстить из чувства гнева. Как жертвы на фабриках смерти или во рвах забвения более не люди в глазах их мучителей, точно так же этот новейший вид преступников находится даже вне солидарности людей в их греховности.
Вся наша философская традиция такова, что мы не можем представить себе «радикальное зло», и это верно как для христианской теологии, которая возводит к небу даже самого Дьявола, так и для Канта, единственного философа, который, судя по специально созданному им для этого слову, должен был подозревать существование такого зла, пусть даже он непосредственно рационализировал его в понятии «извращенной злой воли», что можно объяснить вполне понятными мотивами. Следовательно, нам не на что опереться, чтобы понять феномен, с подавляющей реальностью которого мы тем не менее сталкиваемся и который разбивает все известные нам критерии. Одно лишь представляется более или менее ясным: мы можем сказать, что возникновение радикального зла связано с системой, в которой все люди становятся равно лишними. Операторы этой системы верят в собственную ненужность, как и в ненужность всех остальных, и все тоталитарные убийцы тем более опасны, что их не волнует, живы ли они сами или мертвы, жили ли они вообще или вовсе не рождались. Сегодня, когда повсеместно возрастает население и бездомность, опасность фабрик трупов и рвов забвения состоит в том, что массы людей постоянно становятся лишними, если по-прежнему думать о нашем мире в утилитарных терминах. Повсюду политические, социальные и экономические события показывают молчаливое согласие с тоталитарными методами искусственного создания избыточности людей. Подспудный соблазн хорошо понятен утилитарному здравому смыслу масс, которые в большинстве стран находятся в слишком отчаянном положении, чтобы сохранить сколько-нибудь серьезный страх перед смертью. Нацисты и большевики могут быть уверены, что их фабрики уничтожения, предлагавшие быстрейшее решение проблемы избыточности экономически лишних и социально неукорененных человеческих масс, весьма ценны в качестве предостережения. Тоталитарные решения могут спокойно пережить падение тоталитарных режимов, превратившись в сильный соблазн, который будет возобновляться всякий раз, когда покажется невозможным смягчить политические и социальные проблемы или ослабить экономические страдания способом, достойным человека.
13. Идеология и террор: новая форма правления
В предыдущих главах мы неоднократно подчеркивали, что не только средства осуществления тотального господства куда более радикальные, но что и сам тоталитаризм существенно отличается от всех иных форм политического подавления, известных нам как деспотизм, тирания или диктатура. Где бы тоталитаризм ни приходил к власти, везде он приносил с собой совершенно новые политические институты и разрушал все социальные, правовые и политические традиции данной страны. Независимо от того, каковы конкретные национальные традиции или духовные источники идеологии тоталитарного правления, оно всегда превращало классы в массы, вытесняло партийную систему не диктатурой одной партии, а массовым движением, переносило центральную опору власти с армии на полицию и проводило внешнюю политику, открыто ориентированную на мировое господство. Современные тоталитарные режимы развивались из однопартийных систем. Но как только они становились истинно тоталитарными, они начинали действовать по системе ценностей, столь радикально отличной от всех других, что ни одна из наших традиционных категорий — правовых, моральных или утилитарного здравого смысла — уже не смогла бы нам помочь как-то договориться с ними, судить о них или предвидеть ход их действий.
Если верно, что элементы тоталитаризма можно выявить, заново прослеживая исторический процесс и анализируя политические предпосылки и следствия того, что мы обычно называем кризисом нашего века, то неизбежен вывод, что этот кризис не был вызван только угрозой извне, он не просто результат какой-то агрессивной внешней политики Германии или России и он исчезнет со смертью Сталина ничуть не в большей мере, чем это произошло с падением нацистской Германии. Вполне может случиться, что неподдельные трудности нашего века примут свою подлинную (хотя не обязательно самую жестокую) форму, только когда тоталитаризм уже уйдет в прошлое.
По логике таких размышлений уместен вопрос: не есть ли тоталитарный образ правления, рожденный в кризисе и одновременно представляющий его ярчайший и совершенно недвусмысленный симптом, просто временное приспособление, которое заимствует свои методы устрашения, свои способы организации и инструменты насилия из хорошо известного политического арсенала тирании, деспотизма и диктатуры? Не обязан ли он своим существованием всего лишь хотя и достойной сожаления, но, может быть, случайной неудаче традиционных политических сил: либеральных или консервативных, национальных или социалистических, республиканских или монархических авторитарных или демократических? Или же, напротив, на свете есть такая вещь, как природа, или сущность, тоталитарного правления, которую можно определить и сравнить с другими формами правления известными западной мысли со времен древней философии. Если последнее справедливо, тогда совершенно новые и беспрецедентные формы тоталитарной организации и действия должны опираться на один из немногих базисных видов опыта, приобретаемых людьми везде, где они живут вместе и занимаются общественными делами. Если и существует некий фундаментальный опыт, находящий свое политическое выражение в тоталитарном господстве, то тогда, ввиду новизны и необычности тоталитарной формы правления, это должен быть опыт, на каком, независимо от причин, никогда раньше не строилось государство и основной дух которого (хотя, может быть, и знакомый в каких-то других отношениях) никогда прежде не вдохновлял и не определял управление общественной жизнью.
Если мы рассмотрим этот вопрос в рамках истории идей, то наши рассуждения покажутся крайне неправдоподобными. История знает не так уж много форм правления; известные с древности и классифицированные греками, эти формы оказались необычайно живучими. Если мы примем эту классификацию, сущность которой, несмотря на многочисленные вариации, не изменилась за две с половиной тысячи лет от Платона до Канта, то мы сразу же подвергнемся искушению истолковать тоталитаризм как некую современную форму тирании, т. е. как неправовое правление, при котором власть сосредоточена в руках одного человека. Не ограниченный законом произвол власти, творимый в интересах правителя и враждебный интересам управляемых, с одной стороны, и — с другой — страх как общий принцип поведения, а именно страх народа перед правителем и правителя перед народом, традиционно считались родовыми признаками тирании.