Празднество в Петергофе дня рождения императрицы в 1850 году происходило, вместо 1 июля, к которому не поспели приготовить все нужное, 3-го числа. Оно заключалось в иллюминации всех верхних островов и всего пути туда и далее до Бабьего гона, избы которого, окаймленные шкаликами, образовали последний, задний план всего освещенного пространства. На пруду перед павильоном (Самсоном) давали балет в устроенном для того открытом амфитеатре, к которому танцоров подвозили с берега на убранных зеленью небольших паромах, имевших вид плавучих островков. После ужина в раскинутых нарочно с этою целью палатках царская фамилия со всею свитою ездила в линейках до Бабьего гона, и все заключилось колоссальным фейерверком.
При чудесной погоде и необыкновенном изяществе иллюминации и всего убранства, целое походило на сказку из «Тысячи и одной ночи»; но все же это был не прежний Петергофский народный праздник, укоренившийся, так сказать, в наших обычаях и преданиях, подобно бывалым прежде 1 января народным же маскарадам в Зимнем дворце. Многие старожилы сожалели, даже и в политическом отношении, об отмене с некоторого времени того и другого.
— Несколькочасовая жизнь по старине и напоминание о сей последней, — говорили они, — поддерживают народный дух, а он слишком у нас хорош, чтобы желать его изменения.
* * *
Летом на морских водах в Остенде, куда собиралось много польских эмигрантов, один из них, молодой князь Чарторижский, за каким-то торжественным у них обедом, предложил тост, предварив заранее, что его товарищи ему удивятся, и именно: «За здоровье императора Николая, последнего монарха Европы, который еще остается достойным этого титула!» — и этот тост был принят с общей симпатией, почти с восторгом.
Здесь кто-то рассказал о нем государю.
— Черт возьми, — отвечал он, — неужели же я начал случайно опускаться, чтобы удостоиться такой чести со стороны этих господ?»
* * *
В начале сентября в Петербурге не оставалось почти никого из царской фамилии. В ночь с 23 на 24 августа уехал наследник цесаревич, сперва для обозрения губернских военно-учебных заведений, потом — на Кавказ. Великая княгиня Елена Павловна с дочерью находились с половины июня на заграничных водах, а великий князь Константин Николаевич с супругой с последних чисел июля пользовались Добберанскими морскими купальнями. 7 сентября отправился и государь на смотр войск, собранных в Чугуеве и Белой Церкви, а оттуда в Варшаву — через Москву, куда, за несколько дней прежде, выехали и оба младшие его сына.
Наконец 10 числа уехала императрица. Все лето говорили о том, что ей необходимо провести осень в климате, более благорастворенном, нежели тот, который господствует в окрестностях Петербурга, а как ехать в чужие края, при тогдашних политических обстоятельствах, не представлялось еще удобным супруге русского императора, то выбор местности для осеннего ее пребывания колебался между Крымом и Варшавой.
Но в Крыму свирепствовали губительные лихорадки и, кроме того, самый переезд туда осенью принадлежал к числу геркулесовских подвигов. Итак, всеведущий Мандт решил — ехать в Варшаву или, лучше сказать, в Лович, так как местоположение Лазенского дворца он признал слишком низменным и оттого нездоровым[228].
Государь для переезда в Москву воспользовался частью приводившейся уже тогда к окончанию железной дороги. Он доехал по ней сперва до Чудовской станции и, пересев потом опять в вагон у Вышнего Волочка, оставил рельсы в деревне Кольцовой за Тверью. Весь путь в Москву с этими пересадками потребовал 32 1/2 часа, и ровно через трое суток от выезда государя из Петербурга был уже от него фельдъегерь из Москвы.
На время отсутствия из Петербурга государя и цесаревича опять была возобновлена правительственная комиссия в том же составе и на том же основании, как в 1849 году. Но как, спустя несколько дней потом возвратился в Петербург великий князь Константин Николаевич, то и он был назначен членом комиссии.
* * *
При отвозе на железную дорогу только что принятой из мастерской государевой коляски в ней, не далее как на Аничковом мосту, переломилась задняя ось. По докладу о том государь велел посадить каретных мастеров Фребелиусов, отца и сына, на гауптвахту: первого как хозяина заведения на два дня, а последнего как заведовавшего работами на восемь дней. Потом, при разговоре об этом, обер-шталмейстер барон Фредерикс рассказал мне любопытную вещь. Экипажи — как государя, так и цесаревича — издавна уже изготавливались в мастерской Фребелиуса. В прежнее время он брал за дорожную коляску 2000 рублей, но за несколько лет перед тем у одной точно так же переломилась ось, и государь точно так же велел посадить каретника на гауптвахту. При следующей поездке коляска стоила уже 3500 рублей.
* * *
Проводя осень 1850 года в Царском Селе, я почти ежедневно ездил оттуда в Петербург по железной дороге с великим князем Константином Николаевичем, жившим в это время в доставшемся ему по наследству, после Михаила Павловича, Павловске, и тут, среди других разговоров, я нередко слышал рассказы о настоящем и минувшем из внутренней или домашней жизни царской фамилии. Говоря о том, что он и супруга его предпочитают в Павловске Константиновский дворец Большому, уже и потому, что первый не так велик, великий князь прибавлял:
— Мы привыкли к тесноте еще с детства; в Александрии Саша жил в конюшне[229], младшие братья — на гауптвахте, а я — почти в подвале. Вообще, по образу полученного нами воспитания, нам не приучаться к лишениям.
В другой раз зашла речь о письмах:
— Я, — сказал великий князь, — храню все письма, от кого-либо и когда-либо мною полученные, но за то и сам удостоился такой же чести от батюшки: он сохраняет все полученные от меня письма во время Венгерской кампании, и не раз говорил и даже писал мне, что только из них получал прямую и верную идею о ходе дел, которой не могли дать ему официальные донесения. А знаете ли, кстати, что у нас в семействе заведено всегда целовать обоюдные письма? И я, и братья, когда получаем письма от государя или от императрицы, непременно их целуем, а они наши, как будто бы мы сами друг с другом целовались…
Восхищаясь своим первенцем, которому тогда шел восьмой месяц, Константин Николаевич говорил:
— У нас был только большой вопрос о том, как звать его попросту, в домашнем быту. В нашей семье столько Николаев, что нелегко придумать для каждого уменьшительное имя. Большего брата (Николая Николаевича) до сих пор зовут Низя[230] — имя, которое осталось за ним еще с моего детства, когда я иначе не мог его выговорить; Николая Александровича (сына цесаревича) Никс[231]; Николая Максимилиановича — Коля, пришлось мне назвать моего — Никола.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});