Так, однажды он посадил одного частного пристава на две недели на гауптвахту за то, что увидел на нем хорошую шубу, приписав это взяткам, хотя у того, случайно, было собственное хорошее состояние.
В другой раз, еще в начале 1843 года, обозревая Петербургскую гражданскую палату, он перед зерцалом беспощадно разбранил всех членов за беспорядки и злоупотребления, на которые не имел других доказательств, кроме слухов; сказал председателю, что ленивым должно «давать шпоры», одному из заседателей, поднявшемуся для какого-то объяснения, отвечал, что «если это вызов на дуэль, то он готов с ним драться от булавки и до шпаги», и т. п.; словом, дошел до того, что члены палаты положили записать обо всем этом в журнал и представить Сенату, что отвращено было только посредничеством министра юстиции, графа Панина.
Спустя несколько дней я вместе с Кавелиным возвращался из Совета пешком, и во всю дорогу он рассуждал только об этом происшествии. «Ясно, — говорил он между прочим, — что не надобно действовать так и особенно по отношению к смешанным подданным, каковы эти господа, которые придерживаются гораздо более министерства юстиции, чем генерал-губернатора, хотя, впрочем, при истории надворного суда все легло на одного бедного Эссена. Но что ж мне делать. Я всякий день повторяю государю, что не гожусь в генерал-губернаторы, а меня все-таки держат. Термометр генерал-губернатора не должен подниматься выше 10°, и плохо уж и тогда, если он дойдет до 11, а мой беспрестанно вскакивает на 20 — и я кончил тем, что сжег жаркое. Граф Панин думает, что очень одолжил меня, удержав членов палаты от намерения их донести о моих глупостях Сенату, а я, напротив, счел бы величайшим благодеянием, если б меня хоть за это удалили от должности, которая не по моим силам…»
Постепенно, однако ж, благодаря ли Гатчинской ключевой воде, которую заставляли Кавелина пить всякое лето, или разочаровавшим его неудачам, он пришел в более нормальное положение. О новом генерал-губернаторе стали почти так же мало говорить, как о его предместнике. Вместо плута Оводова, тотчас им прогнанного, он подчинился влиянию определенного им правителем своей канцелярии Жданова, к счастью, честного человека, а в Совете совсем умолк. Но если таким образом Кавелин меньше прежнего выказывал свои странности на деле, то он продолжал обнаруживать их в частных разговорах и, сидев несколько лет рядом с ним в общем собрании Государственного Совета, я был постоянным слушателем его оригинальных наблюдений и замечаний, часто остроумных и метких и всегда проникнутых тем же стремлением к общему благу, но отличавшихся своею резкостью и особенно беспощадностью — к собственному его лицу.
Когда рассматривалась роспись государственных доходов и расходов на 1848 год, он шепнул мне, что взялся бы сейчас убавить последние на 40 млн. руб.
— Помилуйте, так вас поскорее надобно бы сделать министром финансов!
— Нет, не министром, а только дать бы волю на этот раз. И вот что я сейчас бы вымарал: во-первых, четыре кавалерийские дивизии, потому что такой бесчисленной кавалерии, какая у нас теперь, некуда употребить даже и во всемирной войне; во-вторых, четыре дивизии пехоты, потому что и ее у нас чересчур много; в-третьих, всю жандармскую часть, как мать одних вздорных камер-пажей и новую лишь, совсем напрасную отрасль взяточничества; в-четвертых, все министерство государственных имуществ, которое только сосет казенных крестьян и, вопреки видам правительства, внушает им своими неправдами и притеснениями охоту к переходу в помещичьи; наконец, в-пятых, С.-Петербургского военного генерал-губернатора, потому что в присутствие государя в столице он совсем лишняя спица в колеснице, задерживающая только дела; в отсутствие же государя должен быть не этот взнузданный генерал-губернатор, а наместник с особыми полномочиями.
— Да это пребогатые мысли, и жаль, что их нельзя ни провести, ни даже предложить.
— Особенного богатства тут нет, и лучшее тому доказательство то, что они пришли мне, а я считаю себя дураком и неучем и сознаюсь в том не вам первому: я сказал это и государю, когда он предназначал меня к надзору за воспитанием наследника. Если он не поверил моей откровенности и настоял на своем, то, по крайней мере, грех не на моей совести.
Когда я стал возражать, он продолжал:
— Нет, нет, уж вы меня не разуверите: я столько же государственный человек, сколько и сапожник; но в моей, как вы это называете, скромности есть предел: отдавая себе полную справедливость, я пригласил бы в ту же компанию и немалую толику из этих господ, которые сидят вот тут вместе с нами.
Вдруг, после смерти попечителя Харьковского учебного округа, графа Головкина, Кавелин в феврале 1846 года заговорил со мною о намерении своем проситься на его место. Я принимал это за мистификацию или даже и простую шутку, на которую не обращал никакого внимания. Но спустя несколько дней мой сосед очень серьезно объявил, уже не мне одному, а и некоторым другим членам, что он о своем желании подал государю письмо.
— У меня, — говорил он нам, — девять человек детей и самое скудное состояние; сверх того, я совершенно расстроен в здоровье, которое с каждым днем еще более разрушается от теперешней моей должности, оставляющей мне на сон едва по пяти часов в сутки, не говоря уже о пожарах и других удовольствиях уличной жизни. Живя со всею скромностью, имея за обедом не более четырех блюд и только раз в неделю, когда собирается у меня несколько приятелей, пять, я за всем тем, кормя всякий день полдюжины адъютантов и чиновников, содержа, по необходимости же, при беспрестанных разъездах, множество лошадей, в прошлом году издержал 98 000 руб. (ассигнациями), а у меня, казенного и своего, нет и 70 000! К чему же это, наконец, поведет, и неужели я должен пустить детей своих по миру? Положим даже, что государь пополнит мой дефицит и что, после всех его благодеяний, я буду иметь бесстыдство наложить на него эту новую тягость — может ли он дать мне в Петербурге харьковское солнце?
Все это я написал ему совершенно чистосердечно, прибавив, что лучшим убеждением в необходимости моего намерения могут служить те жертвы, с которыми оно сопряжено: несчастие лишиться лицезрения его и наследника, который взрос на моих руках; утрата разных выгод и приятностей, которыми я пользуюсь по теперешнему моему званию, разлука и с Петербургом, и со всеми моими знакомыми; наконец, самый промен важного поста на такой по сравнению незначительный и второстепенный. Государь сказывал мне, что уже прочел мое письмо, но что о содержании его объяснится со мною на досуге. Наследник плачет — это утешительно для моего сердца, — но понимает силу моих мотивов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});