Впрочем, мне как будто припоминается, что и в течение этого мирного промежутка, даже в глуши моего уединения, гольбаховцы не совсем оставили меня в покое. Дидро затеял какие-то дрязги, и, если я не ошибаюсь, именно в эту зиму напечатан был его «Побочный сын»{349}, о котором мне скоро придется говорить. По причинам, которые будут объяснены в дальнейшем, у меня осталось очень мало достоверных документов об этой эпохе моей жизни, а те, что сохранились, очень неточны в отношении дат. Дидро, например, никогда не ставил чисел на своих письмах. Г-жа д’Эпине, г-жа д’Удето помечали свои письма только днем недели, и Делейр большей частью поступал, как они. Когда я захотел расположить эти письма по порядку, пришлось ставить в углу даты, за которые я не могу ручаться. Поэтому я не имею возможности с точностью установить начало этих ссор и предпочитаю рассказать ниже в одном месте все, что могу вспомнить о них.
Возвращение весны усилило мой нежный бред, и среди моих любовных восторгов я сочинил для последних частей «Юлии» несколько писем, насыщенных тем упоением, в котором я их написал. Среди других могу указать на письма об Элизиуме и о катании на лодке по озеру;{350} если мне не изменяет память, они находятся в конце четвертой части. Всякий, кто, читая эти два письма, не почувствует, что сердце его смягчается и тает от того же умиления, которое мне их продиктовало, должен закрыть книгу: он не создан для того, чтобы судить в вопросах чувства.
Как раз в это время г-жа д’Удето неожиданно посетила меня второй раз. В отсутствие мужа, капитана кавалерии, и любовника, тоже служившего, она поселилась в Обоне, в долине Монморанси, где сняла довольно красивый домик. Оттуда она и приехала вторично в Эрмитаж. Эту поездку она проделала верхом в мужском костюме. Хоть я не люблю такого рода маскарадов, романтический характер этого пленил меня – и вспыхнула любовь. Так как она была первой и единственной во всей моей жизни, ее последствия сделали ее навсегда для меня памятной и ужасной; да будет мне позволено войти в некоторые подробности.
Графине д’Удето было в ту пору около тридцати лет, и она не была красива; лицо ее портили следы оспы, цвет его был недостаточно нежен; она была близорука, и глаза у нее были немного круглые; но при всем этом она казалась очень молодой, и лицо ее, живое и милое, дышало лаской; у нее был целый лес длинных черных волос, вьющихся от природы и падавших почти до колен; фигура ее отличалась изяществом, а во всех ее движениях была какая-то угловатость и вместе с тем грация. У нее был бесхитростный и приятный ум: веселье, ветреность и наивность счастливо сочетались в нем. Речь ее порой искрилась очаровательными остротами, которых она не выискивала – они вырывались сами собой. Она обладала многими приятными талантами: играла на клавесине, хорошо танцевала, писала недурные стихи. Характер у нее был ангельский: душевная мягкость являлась его основой; он соединял в себе все добродетели, за исключением осторожности и силы. А главное – имея дело с ней, на нее можно было так твердо полагаться, зная ее неизменную честность, что даже врагам ее не было надобности от нее прятаться. Под врагами я разумею людей или, вернее, женщин, ненавидевших ее; сама же она не умела ненавидеть, и я думаю, что эта общая нам обоим черта много способствовала зарождению моей страсти. В минуты самых дружеских бесед с нею я никогда не слыхал, чтобы она дурно отзывалась об отсутствующих, даже говоря о своей невестке. Она не умела ни утаить перед кем бы то ни было свою мысль, ни скрыть какое-нибудь чувство, и я убежден, что она говорила о своем возлюбленном даже с мужем, как говорила о нем со своими друзьями, знакомыми – положительно со всеми. Наконец – и это неопровержимо доказывает чистоту и искренность ее прекрасного нрава, – хотя она была склонна к самому отчаянному легкомыслию, к самой смешной опрометчивости, и нередко у нее бывали выходки, очень опасные для нее самой, – никогда она не делала ничего оскорбительного для кого бы то ни было.
Ее выдали замуж очень рано и против воли за графа д’Удето, человека с положением, хорошего офицера, но игрока, сутягу, человека нелюбезного; она никогда не любила его. Она нашла в г-не де Сен-Ламбере все достоинства своего мужа, но в сочетании с более приятными качествами: умом, добродетелями и талантами. Если что-нибудь заслуживает прощения в нравах нашего века, так это, конечно, привязанность, очищенная продолжительностью, облагороженная своими проявлениями и проникнутая взаимным уважением.
Она приезжала ко мне, как я предполагаю, отчасти по личному побуждению, но еще больше ради того, чтобы доставить удовольствие де Сен-Ламберу. Он поощрял ее к этому и был прав, полагая, что дружба, зарождавшаяся между нами, сделает общение приятным для всех троих. Она знала, что мне известна их связь, и, имея возможность говорить со мной о нем без стесненья, – естественно, находила удовольствие в моем обществе.
Она приехала; я увидел ее; я был опьянен беспредметной любовью, это опьянение ослепило меня; предмет любви был найден в ней, я увидел свою Юлию в г-же д’Удето и скоро уже ничего не видел, кроме г-жи д’Удето, но облеченной всеми совершенствами, какими я в мечтах украшал кумир своего сердца. И, на мою погибель, она завела речь о Сен-Ламбере, говоря о нем, как страстная любовница. Заразительная сила любви! Слушая ее, чувствуя ее близость, я был охвачен восхитительным трепетом, какого никогда не испытывал возле другой. Она говорила, и я был растроган. Мне казалось, что я интересуюсь только ее чувствами, но я сам заражался ими: я пил большими глотками из отравленной чаши, ощущая пока одну лишь ее сладость. Наконец, незаметно для меня и незаметно для нее самой, она внушила мне к себе все чувства, какие выражала по отношению к своему возлюбленному. Увы! Слишком поздно, слишком мучительно было загораться страстью – столь же бурной, сколь и несчастной, – к женщине, сердце которой было полно любви к другому!
Несмотря на необычайные душевные движения, которые я испытывал возле нее, я не сразу заметил, что со мной произошло; только после ее отъезда, когда я захотел обратить свои мысли к Юлии, я был поражен тем, что мог теперь думать только о г-же д’Удето. Тут глаза мои раскрылись, и я застонал от боли, поняв свое несчастье, – но я еще не предвидел его последствий.
Я долго колебался, раздумывая, как мне вести себя с ней, точно истинная любовь оставляет место рассудку и размышлениям. Я еще не принял никакого решения, как она приехала еще раз и захватила меня врасплох. На этот раз я уже знал, что со мною. Стыд, спутник зла, сделал меня безмолвным, дрожащим перед ней: я не смел произнести ни слова, не смел поднять на нее глаза; меня охватило невыразимое волнение, и она это не могла не заметить. Я решил не скрывать своего состояния, но предоставить ей самой угадать причину: это значило сказать ей все достаточно ясно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});