Джузеппе бежит через террасу, исчезает в ночи.
Антуану хотелось бы отдышаться, подумать. Но осталось всего четыре страницы, его подгоняет нетерпение.
Джузеппе бежал куда глаза глядят. Он останавливается задыхающийся, удивленный, опустошенный. Где-то вдалеке, у веранды какого-то отеля, мандолины наигрывают слащаво-тоскливую песню. Тошнотворная истома. Вскрыть себе вены в ласкающей теплоте ванны…
Сибилла не любит неаполитанских мандолин. Сибилла чужеземка, Сибилла нереальная и далекая, как выдуманная героиня, в которую он влюбился, читая книгу.
Анетта. Только ладонь помнит прикосновение к ее обнаженной руке. В ушах гудит. Жажда.
У Джузеппе есть план. На заре пробраться в палаццо, похитить Анетту, бежать с ней вместе. Он проскользнет в ее спальню. Она, босоногая, вскочит ему навстречу с постели. Вновь ощутить прикосновение ее горячих атласных рук, ее теплый запах. Анетта. Он уже чувствует, как она жмется к нему. Рот полуоткрыт, ее влажный рот, ее рот.
Джузеппе сворачивает на боковую дорожку. Кровь бьется в жилах. Одним духом взлетает по каменистой тропке. Под луной бодрящая свежесть, просторы.
У края склона, навзничь, руки крестом. Рубашка распахнута, и он медленно гладит и трогает свою живую грудь. Над ним все небо, млечно-звездное. Мир, чистота.
Чистота. Сибилла. Сибилла, ее душа, холодная и глубокая родниковая вода, холодная и чистая северная ночь.
Сибилла?
Джузеппе вскакивает. Крупными шагами спускается с холма. Сибилла. В последний раз, в последний раз, пока не рассвело.
Лунадоро. Вот стена, сводчатые воротца. Вот оно на свежепобеленной стене то место, где он запечатлел свой поцелуй. Первое свое признание. Вот здесь. Таким же вечером. Лунным вечером. Сибилла вышла его проводить. Ее тень четко вырисовывалась на белой стене. Он осмелел, он вдруг наклонился, он поцеловал на стене ее профиль, она убежала. Таким же вечером.
Анетта, почему я вернулся к этим воротцам? Бледное лицо Сибиллы, лицо воплощенной воли. Сибилла совсем недалеко, такая близкая Сибилла, такая реальная и все еще незнакомка. Отказаться от Сибиллы? Ох, нет, нет, но распутать силою нежность, распутать этот узел. Вынуть кляп из этой наглухо запертой души. Какая тайна заперта в ней? Чистая мечта, свободная от инстинктов: подлинная любовь. Любить Сибиллу. Любить.
Анетта, ну зачем этот заранее на все согласный взгляд, зачем эти слишком покорные уста? Слишком пылко предлагающее себя тело. Желание, слишком краткий миг желания. Любовь без тайны, лишенная измерений, без горизонтов. Без завтрашнего дня.
Анетта, Анетта, забыть эти податливые ласки, вернуть прошлое, снова стать детьми. Анетта, ласковая девчушка, любимая сестра. Да, но родная сестра, сестра, маленькая сестренка.
Да, покорные уста, уста полуоткрытые, влажные, сочные уста, все понимающие.
Ох, это кровосмесительное желание, смертное желание, кто освободит нас от него?
Анетта, Сибилла. Распят между ними. Какая из двух? И к чему выбирать? Я не хотел зла. Двойное притяжение, извечное священное равновесие. Порывы-двойняшки равнозаконны, коль скоро рвутся они из моих недр. Почему же в жизни они несовместимы? Как все было бы чисто в ярком свете дозволенности. К чему же этот запрет, раз в сердце моем все так гармонично?
Единственный выход: один из троих лишний. Но кто?
Сибилла? О, Сибилла раненая — непереносимое видение. Только не Сибилла. Значит, Анетта?
Анетта, сестренка, прости, я целую твои глаза, веки, прости.
Нет одной без другой, значит, ни та, ни другая. Отказаться, забыть, умереть. Нет, не умереть: стать мертвым. Исчезнуть. Здесь власть чар, неодолимое препятствие, запрет.
Здесь жизнь, любовь — невозможны.
Прощайте.
Зов неизвестности, зов завтрашнего, еще не бывшего дня, хмель. Забыть, начать все сызнова.
Вперед. Бегом на вокзал. Первым поездом в Рим. Из Рима первым поездом в Геную. Из Генуи первым пароходом. В Америку. Или в Австралию.
И вдруг он засмеялся.
Любовь? Э, нет, жизнь, вот что я люблю.
Вперед.
Джек Боти.
Антуан резко захлопнул журнал, сунул его в карман и встал, распрямив затекшую спину. С минуту он постоял, рассеянно моргая от света, потом, спохватившись, снова сел.
Пока он читал, антресоли опустели: игроки ушли обедать, оркестр замолчал. Только, сидя в своем углу, еврей и читатель газеты продолжали играть в кости под веселым теперь взглядом кошечки. Ее дружок посасывал потухшую трубку, и всякий раз, когда бросал кости он, кошечка прилегала на плечо еврея, заговорщически хихикая.
Антуан вытянул ноги, закурил сигарету и попытался собрать воедино разбегающиеся мысли. Но мысли все еще упорно растекались, подобно взгляду, которому так и не удалось ни на чем сосредоточиться. Наконец он сумел оттеснить образ Жака и Жиз, и на душе стало поспокойнее.
Главное, как можно тщательнее отделить правду от того, что привнесено сюда воображением сочинителя. Правда, например, — сомнения в этом быть не может, — бурное объяснение сына с отцом. В словах советника Сереньо отдельные нотки звучат неоспоримо правдиво: «Гугенотские происки. Я тебя сломлю! Лишу тебя средств! Отдам тебя в солдаты!..» Или вот эти: «Чтобы еретичка носила мое имя!..» Антуану даже почудился гневный голос отца, выпрямившего стан и бросающего в темноту проклятья. Конечно, и крик Джузеппе: «Я себя убью!» — тоже правда, чем и объясняется, в сущности, навязчивая идея г-на Тибо. С первых же дней розысков отец ни ни минуту не желал верить, что Жак жив: он сам по четыре раза в день звонил в морг. Этот-то крик и объясняет прорывающееся временами раскаяние отца в том, что он причина исчезновения Жака, и, вполне возможно, эти молчаливые укоры совести сыграли не последнюю роль в резком повышении белка, так ослабившего старика перед самой операцией. Так или иначе, события трехлетней давности в этом свете приобретали совсем иной аспект.
Антуан снова взял журнал и поискал авторский эпиграф:
Разве не сказали вы мне в тот знаменательный ноябрьский вечер: «Все на свете подчинено действию двух полюсов. Истина всегда двулика». А порой и любовь.
«Ясно, — подумал Антуан, — тут имеется намек на эту двойную любовь… Если Жиз была любовницей Жака, а если, с другой стороны, Жак чувствовал, что безумно влюблен в Женни, — и впрямь трудная была у него жизнь. Однако же…»
Тут Антуан снова натолкнулся в своих рассуждениях на какую-то неясность. Вопреки всему он просто не в состоянии был допустить, что бегство Жака могло полностью объясняться сердечными делами, о которых он только что узнал. Ясно, что еще какие-то факторы, неуловимые, но вдруг слившиеся в одно, должны были привести к этому необычайному решению. Да, но какие?
Внезапно он спохватился, поняв, что все его рассуждения вполне можно отложить на после. Важно другое, извлечь из разбросанных по новелле указаний как можно больше пользы для дела и поскорее попытаться обнаружить след брата.
Обращаться к редакции журнала было бы весьма неосторожно. Раз Жак не подает признаков жизни, значит, он уперся и не желает выходить из своего укрытия. Если он узнает, что его убежище открыто, мы рискуем тем, что спугнем его и он сбежит куда-нибудь еще, еще дальше, и на сей раз мы потеряем его след уже безвозвратно. Единственный надежный способ — это действовать внезапно и действовать лично. (По-настоящему Антуан всегда верил только в самого себя.) И тут же ему представилось, как он приезжает в Женеву. А что он будет делать в Женеве? А вдруг Жак живет в Лондоне? Нет; гораздо разумнее поначалу отрядить в Швейцарию специалиста по розыску, который сумеет раздобыть адрес Жака. «И тогда, где бы он ни был, я сам туда поеду, — заключил Антуан, подымаясь. — Только бы мне удалось взять его врасплох, а там мы посмотрим, как это он от меня улизнет».
В тот же вечер он дал частному сыщику все данные.
А через три дня получил первые сведения:
«Секретно.
Господин Джек Боти действительно проживает в настоящее время в Швейцарии. Но он имеет место жительства не в Женеве, а в Лозанне, где он, согласно полученным нами сведениям, сменил несколько квартир. С апреля нынешнего года поселился на улице Эскалье-дю-Марше, дом № 10, пансион Каммерцинна.
Нам еще не удалось установить точную дату его прибытия на территорию Швейцарии. Но зато мы постарались узнать его отношение к воинской повинности.