Наступила весна. Комсомол готовил красный чум для обслуживания летних кочевий оленеводов. Мне досталось боевое задание — шить кисы для отъезжающих комсомольцев. Старательно выполнила заказ, кисы были просторные, теплые, расшитые красивыми узорами.
Но нужны были еще малицы. Их заказали в Норях. В то время красный чум уже собирался в путь. В ячейку пришла тревожная весть — с Норями связь прервалась. Как быть?
— Я сошью малицы, — предложила я.
Ребята не верили:
— Ты одна разве успеешь?
— Даю комсомольское слово. Малицы будут готовы к сроку.
Два дня ходила по окрестным чумам, агитировала, уговаривала женщин, пока не добилась своего. Так организовался первый ненецкий пошивочный коллектив в Ныде.
Заказ комсомола был выполнен. Теперь артель брала уже другие заказы. Все женщины впервые работали самостоятельно от мужчин и заработок распределяли сами.
Ватане Няруй стала председателем артели.
Летом с первым пароходом я, Ватане, получила письмо от Ивана. Брат писал:
«Мои товарищи и сестра Ватане! В первых строках моего письма шлю пламенный товарищеский привет из далекого города Ленинграда. В настоящее время живу я хорошо, здоровый, а также и все мои товарищи здоровы, все мы в одном классе учимся, кто приехал из нашей тундры.
Как я ехал учиться, Солиндер-старик мне говорил: «Ты поедешь учиться, там в незнакомую землю увезут тебя. Тебя там учить будут в той земле.
Поставят палку вот такую, как моя рука, тебя заставят по ней ходить. Внизу под палкой железо, как мой пальцы, много есть.
Если ты худо пойдешь, упадешь на это железо и здесь умрешь. Если не упадешь, в солдаты пойдешь. В другой стороне солдаты тоже есть, в тебя стрелять из ружья будут, если попадут — умрешь. Никогда обратно не придешь...»
Человеку, который красной жизнью жить не хочет, я не поверил, не слушал кулака. Я верил тем, кто говорил — учиться надо. Теперь научился читать и писать, а когда хорошо грамотным буду, в тундру пойду.
Товарищи, приезжайте летом учиться в Ленинград, без ученья мы не сделаем хорошей жизни.
Пока все, напишу еще.
Иван Няруй».
Я писала ответ долго, старательно выводила буквы, несколько раз переписывала начисто:
«Мой дорогой Иван, радуемся все твоим успехам в учебе. Я сейчас председатель женского пошивочного коллектива. С тех пор, как ты уехал, прошло немного времени, но большие дела сделаны. Ныду ты не узнаешь, сколько выстроили домов! Есть школа, ясли для детей. Я сразу после твоего отъезда вступила в комсомол, тогда нас было всего семь, а теперь уже двадцать.
Приезжай скорее, Иван. Так много работы, что писать некогда.
Учись хорошо.
Твоя сестра Ватане».
— Вот и все, — кончила свой рассказ Ватане, — мне кажется, что я родилась снова, когда вступила в комсомол. Моя жизнь вся впереди, так же как и у других девушек тундры. Много работы предстоит, чтобы сделать наш край цветущим. Но раз советская власть и партия взялись за это, значит сделаем.
Вот учиться хочется очень, хочется увидеть, как живут рабочие и колхозники нашей страны. А ведь я и в Обдорске не была, не знаю, как растет хлеб, как делается масло. Хочется посмотреть город Москву. Еще бы мне очень хотелось увидеть нашего товарища Сталина, которого любят и знают от моря до моря, в самых глухих уголках тундры.
ПАВЕЛ И НУМГИ
Однообразная молчаливая белесая тундра... Необъятные просторы снега сливаются с горизонтом и горят красноватым отблеском заходящего солнца.
Впереди чуть чернеет тайга, она приближается все ближе и ближе. В надвигающейся темноте деревья кажутся огромными и мрачными.
Ночь.
Послушная хорею[51] остановилась упряжка. Разгоряченные олени жадно лижут снег. С нарты встал человек в туго подпоясанной малице. От долгой езды онемели ноги. Тяжело ступая, он подошел к оленям; самый большой, ветвисторогий вожак, как любимая собака, потянулся к нему, ожидая ласки.
— Нужно быстро ходить, — разговаривал человек с оленями, — буран догонит, плохо будет. Один попрыск до чума остался. Терпят ли мои хорошие олени? Быстрые ли у них ноги? Ночью в лесу страшно. Придет старый мохнатый сын Нума. Ой, ой! Не убежать тогда, хотя бы у вас не ноги были, а ветер...
Григорий говорит: «Нума придумал старый шаман Могалько. Нет Нума — есть медведь и стрелять в него можно любой пулей».
Вожак положил голову на рукав малицы человека, смотрел умными, понимающими глазами. Другие олени легли на снег, поджав под себя ноги.
Человек торопился. Он быстро вскочил на нарты. Хорей снова взвился в воздухе. Упряжка рванулась в лес. Длинные сосны тянулись вверх и терялись в темноте. Казалось, затих ветер, только зловеще шумели верхушки деревьев.
Человек родился в лесу, но было почему-то непривычно жутко. Хотелось прогнать страх в быстром оленьем разбеге. Хорей беспрестанно торопил утомленных оленей. Нарты бросало по таежному бездорожью.
Всегда такой покорный в упряжке вожак вдруг перестал повиноваться. Он на минуту насторожился, вслушиваясь в разговор тайги, и неожиданно рванул в сторону. Вместе с ним, высоко задрав голову, дико понеслась упряжка. Человек почувствовал сильный толчок, а когда очнулся — оленей уже не было: они порвали упряжь, сбросили хозяина с нарт и умчались в лес.
Медленно, неуклюже переваливаясь, шел на человека медведь. Человек потянулся к ружью. Дрожащими руками зажмурил глаза, нажал курок и выстрелил. Медведь дико и протяжно заревел и, словно мешок из оленьих шкур, грузно опустился в снег.
Человеку уже не страшно. Испуг ушел, как эхо, вместе с выстрелом. Не было великого бессмертного сына Нума, осталась мохнатая безжизненная медвежья туша.
В лесу на пригорке дымился чум Пуйко. Захлебываясь лаем, бежали собаки. Младший из рода Пуйко, Павел, шел, еле передвигая от усталости ноги. Шапка малицы сползла на плечи, черные длинные волосы покрылись инеем.
Из чума вышел старейший в роду — отец Павла; когда-то он славился как хороший охотник, сильный и смелый оленевод. Старость взяла свое. Она сгорбила стройное тело, избороздила лицо глубокими морщинами, отняла силу. Только глаза, черные большие, как у Павла, упрямо горели прежним блеском.
— Разве человек ходит без ног? Почему олени пришли раньше? Что случилось, отвечай, сын.
— Медведь повстречался. Большой грех, убил я медведя.
Старик засуетился, запрыгал на снегу, перебирая больными ногами. Лохмотья малицы, такой же старой и дряхлой, как он сам, трепались на ветру.
— Ой, большой грех! Зачем стрелял сына Нума. Теперь гостей надо звать, праздник справлять. Много оленей съедят гости, когда будут молить Нума простить великий грех.
Старик боялся гнева Нума, но еще больше было жаль оленей, которых придется заколоть для гостей.
Отец не унимался. Павел знал, что спорить с ним бесполезно. Он молча пошел в чум. Вслед ему еще долго ворчал неугомонный старик.
В чуме около костра суетилась мать. Она, молча кивнув головой, приветствовала сына. Над костром висел котел с дымящейся олениной.
— Есть будешь? — спросила мать.
— Нет.
Он растянулся на шкурах. Жарко. Копоть костра назойливо лезла в глаза. В углу ворчали собаки над недоглоданной костью. Мать бросила работу и монотонно бубнила что-то, медленно раскачиваясь в такт неведомой песне.
Сна не было. Бесконечные, как тундра, тянулись мысли все об одном — о Гришке и его словах.
...С Григорием Окатетто они росли вместе. Их чумы всегда стояли рядом и путались олени в стадах. Оба работали у большого хозяина белых оленей, князя Нарья Хороля, когда приехали русские. Новые люди говорили много непонятных слов, неизвестно зачем копались в проросшей ягелем тундре, а Григорий у них был проводником.
Потом уехали русские и взяли с собой Григория. Помнится, когда прощались, Павел просил друга привезти ему блестящую штуку, какую носят русские на руке, смешно стучит она, когда приложишь к уху.
...И вот теперь они встретились снова на фактории, в Хусьяге. Григорий долго рассказывал о себе, о больших городах, где нет оленей, а бегают быстрее ветра железные машины. Говорил о Красном законе, о колхозах и комсомоле, звал Павла в артель. Ему тоже хотелось посмотреть большие каменные чумы, в которых живёт много людей, хотелось иметь такую же, как у Гришки, маленькую книжечку. Но страшно было сознаться в этом: боязно стариков.
Сердился Гришка, говорил:
— Ты бедняк, Павел, у тебя немного оленей, и семья твоя живет голодно. Зачем ты попрежнему веришь шаманам и Хорала, у которых много оленей и едят они, сколько хотят? Хорошая жизнь идет. Бросать старое надо!
В словах Гришки была правда. У Пуйко никогда не было много оленей и не всегда они ели мясо.
«Пошто так? — думал Павел. — Но нет, он тоже будет богатым. У него будет много оленей, пожалуй, чуть поменьше, чем у Нарья Хорала.»
Эта мысль была любимой. Так хранят драгоценность, а когда никого нет, вытаскивают ее из-за пазухи, бережно разворачивают и любуются.