Что если бы мог в это мгновение взглянуть на нее ее обольститель? — Он бы пал перед нею на колени и помолился, как перед святою.
Нет, его очерствелой, грязной душе недоступно подобное чувство.
Долго она играла с ним, подымала его выше головы своей, ставила на пол, опять подымала и опять ставила, разговаривала с ним, смеялася, целовала его, плакала и опять смеялася; словом, она играла с ним, как семилетняя девочка, пела ему песни, сказывала сказки, называла его всеми уменьшительными сердечными именами, и дитя, как бы симпатизируя радости своей счастливой матери, в продолжение дня ни разу не заплакало. И какое оно прекрасное было! Карие большие глазенки блестели, как алмазы, и в них много было сходства с глазами его прекрасной матери. Их оттеняли черные длинные ресницы, что и придавало им какое-то недетское выражение.
Лукия и не заметила, как наступил вечер. Что ей делать? Нужно вечерять варить, а Марко и не думает о колыске, разыгрался так, что его и до ночи не уложишь. Хоть бы скорее кто из села пришел, а то приедут хозяева, — что они скажут? Подумают, что она проспала весь день и весь вечер.
Ворота заскрипели, и на двор въехали хозяева. Она отворила им двери, жалуясь на Марка, что не дает ей печи затопить.
— Что же он делает? Все плачет? — спросила Марта.
— Какое плачет! Целый день хоть бы скривился. Все пустуе.
— Ах ты, волоцюго, волоцюго! — сказала она, подходя к Марку. — Да ты ему еще и килым постлала?
— Не лежит в колыске, — все просится на руки.
— Ах ты, непосидящий, постой, вот я тебе дам! — И, снявши кожух и свиту, она взяла его на руки и сунула ему в ручонки позолоченный медяник, гостинец отца Нила.
Лукия принялася затоплять печь, а через несколько минут вошел и Яким в хату, отбивая арапником снежную пыль с смушевой новой шапки.
— Добрывечир! — сказал он, войдя в хату.
— Добрывечир! — отвечала Лукия.
— От мы, благодарить бога, и додому вернулися, — сказал он, крестяся. — А что наш хозяин дома поделывает? Плачет, я думаю, для праздника?
— Где там тебе плачет! Целый день покою не дал бедной Лукии. Пустуе, и цилый день пустуе.
— Ах ты, гайдамака! Смотри, как он обоими ручищами медяник загарбав!
И, положивши на стол узел, снимая свиту и кожух, заговорил как бы сам с собою:
— Горе мне с этой матушкою Якилыною. На дорогу-таки, та й на дорогу! Вот тебе и надорожився, — а тут еще и диаконица и тытарша со своею слывянкою. Ну что ты с ними будешь делать? Сбили с панталыку, окаянные, та й годи! — Лукие, покинь ты свою печь к недоброму! Иди-ка сюда!
— А что ж вы будете вечерять, когда я печь покину? — обратясь к нему с рогачом в руках и усмехаясь, сказала Лукия.
— Не хочу я вечерять сёгодни, та и завтра не хочу вечерять и послезавтра. Та и стара моя тоже вечерять не хоче, правда, Марто?
— Вот видишь, какой разумный! Хорошо, что сам сытый, то думает, что и все сыты, а Лукия, может быть, целый день, бедная, ничего не ела.
— Ну! ну! и пошла уже! С тобою и пожартувать нельзя.
— Хорошие жарты выдумал!
— Та ну вас, варить хоть три вечери разом, а я добре знаю, что не буду вечерять.
— Ото завгорить! Нам больше останется!
— Пускай вам остается, — сказал Яким, садяся за стол. — А засвети, Лукие, свечку!
Лукия засветила свечу и поставила на стол. Яким, развязывая узел, запел тихонько:
Та вирic я в наймах, в неволi,Та не було долi нiколи.Та гей!..Ой, виpic я в наймах, в дорозi,При чужом возi в дорозi.Та гей!..Та чужii вози мажучи,Та чужii воли пасучи,Та гей!..{20}
— Лукие! Брось ты там свою печь, — сказал он, развертывая большой красный платок. — Возьми соби, дочко, моя бесталанныце; возьми та носы на здоровье! А вот и на очипок, а вот на юпку и на спидныцю, возьми, возьми, дочко моя, та носы на здоровья. Ходы ты у нас не так, як сырота, а ходы ты у нас, як роменская мещанка, как нашого головы дочка. Это поносишь, другого накуплю, потому что ты у нас не наймичка, а хозяйка; мы с старою за твоими плечами, як у бога за дверьми живемо.
— Возьми, возьми, Лукие! — прибавила Марта. — Возьми! Это мы для тебя у московских крамарей купили.
— Да на что же вы покупали такое добро? — сказала Лукия. — Зачем было напрасно только деньги тратить!
— Не твои, дочко, гроши, божи — бог дал, бог и возьмет, — и он передал ей гостинцы.
Лукия, принимая подарки, кланялась и сквозь слезы говорила:
— Благодарю! благодарю вас, мои родные, мои благодетели.
— Вот так лучше! — говорил весело Яким. — Ты нам уже, Лукие, послужи на старости, а мы, даст бог, понемногу с тобою рассчитаемся. Ты видишь, мы вже люди старые; бог знает, что завтра будет. А у нас, ты видишь, дытына малая, одинокая. Ну, боже сохрани, моей старой не стане, — куда оно денется!
— Перекрестися! Что ты там, как сыч на комори, вищуешь?
— А что ж, всё в руце божией.
Марта, укладывая Марка в колыбель, тихо проговорила:
— Не слушай его, Марку, это он так от тытаревой слывянки.
— Что?.. — сказал протяжно Яким. — Как дам я тебе слывянку, так ты меня будешь знать!
— Вот уж нельзя и слова сказать.
— Нельзя.
И в хате воцарилася тишина. Только Марта шепотом напевала колыбельную песенку, изредка поглядывая на сердитого Якима. Вскоре собралися все домочадцы; вечеря была готова. Уселися все за стол в противоположной хате, кроме Якима, повечеряли и положилися спать. Через минуту на хуторе все спало.
Не спал только старый Яким; он сидел в светлице за столом, склонив свою серую голову на мощные жилистые руки.
Долго он сидел молча, потом запел едва внятно:
Ой воли моi та половii,Та чому ви не орете?{20}
Окончивши песню, он заговорил сам с собою:
— Пойду! Непременно пойду чумаковать! Да и в самом деле, что я дома высижу с этими бабами! Кроме греха, ничего! То ли дело в дорози. Товариство, степ, могилы, города, а в городах храмы божий, базары, купечество! Подходит к тебе бородач пузатый: «Почем, говорит, чумаче, рыба? или соль?» — «По тому и по тому, господа купець». — «А меньше не можна, братец-чумак?» — «Ни, говоришь, господа купець!» — «Ну, когда нельзя, так быть по сему». И гребешь соби червончики в гаман.
— Эх, чумацтво! чумацтво! Когда-то я тебе забуду? Нет, конечно, иду чумаковать, только дай бог дождать лета, а то я отут с бабами совсем прокисну.
И, вставши из-за стола, он долго еще ходил по хате, потом остановился перед образами, помолился богу, достал псалтырь и прочитал псалом Господь просвещение мое, кого убоюся. Потом начал сапоги снимать, приговаривая:
— От бесталанье, некому и сапоги снять! Снявши сапоги, он погасил свечу и лег спать, читая наизусть молитву Да воскреснет бог.
Однообразно прошла зима на хуторе. Настал великий пост, отговелися, и пост проводили, и велыкодня святого дождали. На праздниках, когда хозяева уехали к отцу Нилу в гости, Лукия со своим сыном наедине повторила ту же самую сцену, что и на рождественском празднике, с тою разницею, что она теперь надела в первый раз новую юпку, спидныцю и на голову повязала шелковый платок: все это подарки, как уже известно, старого Якима.
Да еще после полудня на хутор зашел венгерец с разными кроплями{21} и постучал в окошко, чем немало напугал увлеченную разговором с сыном Лукию. Она вскоре оправилась, отворила засов и впустила венгерца в хату.
Венгерец, как известно, был в шляпе с широкими полями и сферической тульей, в широком синем плаще, с коробкою за плечами, с палкою длинною в руке и с длинными усами.
Лукия пригласила его сесть на лаву, что он исполнил нецеремонно, сначала снявши коробку с плеч. Лукия тем временем уложила своего Марушечка в колыбель и прикрыла простынею, бояся недоброго глаза, потом обратилася к венгерцу и спросила:
— Какие же у вас лекарства есть?
— Лекарства? О, у меня всякие, разные есть кропли: и на зубы, и на голова, и на рука, и на нога, — всякие, всякие кропли есть, только, хорош фрау, деньга будешь не жалеть? — сказал венгерец, довольно нахально улыбаясь.
— Ну, хорошо, а есть ли у тебя такое лекарство, чтобы от всяких болезней ребенку помогало?
— О, как же! От разной болезни есть, разное, всякие кропли есть.
И он раскрыл свою коробку, показывая ей пузырек за пузырьком с разноцветною жидкостию.
— Вот эта от зуба, это — голова, эта — лихорадка, эта — рука, эта — нога, эта — брушка немножко.
— А нет ли у тебя семибратней крови{22}? Она одна ото всех болезней помогает.
— Есть, есть, зараз ищу!
И он вскоре достал из коробки завернутую в бумажке семибратнюю кровь. Это небольшие кусочки чего-то окаменелого, вроде мелкого ракушника, темно-розового цвета. А почему оно называется семибратней кровью, то этого и сами венгерцы не знают.