Без этих коротких минут счастья я бы сошел с ума, а мне хотелось жить и распутать причину страшной трагедии моей семьи. Когда Урсула от меня убегала, я опять оставался наедине со своими мрачными думами.
Самое страшное было то, что я ни на секунду не сомневался: ни одна из смертей не была несчастным случаем, но не знал, почему и откуда идет угроза. Я подозревал Урсулу, потому что история, которую она мне рассказала о Роллэне, показалась мне не очень убедительной. Но я вспомнил, что когда погибли близнецы, она была рядом со мной у постели Роберта. Я страшно боялся, потому что блуждал, словно в тумане. Ведь когда знаешь опасность в лицо, можно защищаться. Но эта неясная угроза…
Роберт тоже казался угнетенным. Он был необычно спокоен. Это он-то, который раньше не переставая кричал и суетился, теперь почти не двигался и не раскрывал рта. Он не бегал больше по саду. Я видел, что он чахнет взаперти, и хотел заставить его пойти погулять. Я даже пытался вытолкнуть его в вестибюль, но он стал так сопротивляться и рычать, что пришлось махнуть на него рукой. Кроме того, он категорически отказывался входить в комнату Урсулы, как будто снова боялся увидеть то, что когда-то его напугало. Роберт стал грязным, неухоженным. Урсула все время говорила, что он нуждается в хорошей бане. Мне казалось, что он тоже совсем не спит, такие красные у него были глаза. Однажды ночью я услышал, как он страшно кричит, и бросился к его комнате. Сквозь дверь я услыхал его хрипловатое дыхание и вернулся к себе.
Ночью вилла наполнялась таинственными звуками: лестницы скрипели, в коридоре кто-то бормотал, со скрежетом открывались двери. Я боялся пойти посмотреть и только съеживался под простыней и сжимал рукоятку револьвера.
В доме и в саду начали вянуть цветы. Никто за ними уже не ухаживал. Лишь одна китайская ваза, последняя любовь матери, была не подвластна времени. Гладиолусы раскрывали все новые и новые бутоны. В других вазах цветы поникли головками и усыхали, как старики. Сколько трудов было вложено матерью, и все погибло! На вилле стоял запах засохших и сгнивших цветов. Я часто думал о том, чтобы выбросить все на помойку, и каждый раз меня что-то удерживало. Мне казалось, что если я избавлюсь от цветов, это будет равносильно тому, что я окончательно изгоню из дома мать.
За столом во время еды мы почти не разговаривали. Увеличивало муку то, что Концепция часто забывала и ставила на стол на одну или две тарелки больше, чем необходимо. Однажды она даже поставила столько столовых приборов, сколько нас было до смерти Жюльетты. Вздыхая, я поднимался и убирал лишнее в буфет.
Теперь я сидел напротив Урсулы и все время смотрел на нее, а она старалась избежать моего взгляда. Я придвигал ногу к ее ноге, но она тотчас убирала ее под стул. Я приходил от этого в отчаяние. Раз утром я подкараулил ее в коридоре и спросил, почему она так холодна со мной. На мгновение ее глаза стали нежными, и мне показалось, что она снова обнимет меня. Но нет, взгляд стал твердым и вызывающим, и она ответила, что не обязана давать мне отчет. Я ужасно разозлился, схватил ее за руку и сказал, что если она будет продолжать себя так вести, я расскажу в полиции, что она убила Жерарда Роллэна.
Угроза абсолютно на нее не подействовала. Урсула очень жестко сказала, что, не колеблясь ни минуты, свалит его смерть на меня. Она произносила эти страшные слова, и лицо ее абсолютно изменилось. Я не узнавал девушку, в которую был влюблен без памяти: лицо застыло и стало каменным, челюсти сжались и, казалось, стали выдаваться вперед, глаза расширились так, что почти не было видно век. Я отпустил ее руку и отступил. Она бросилась в свою комнату и закрылась на два поворота ключа.
Я долго стоял раздавленный, с пересохшим горлом и дрожью в затылке. Правда ли, что это Урсула так со мной говорила? Как на ее лице могла оказаться маска гнева и жестокости, этот злобный оскал?! Самое страшное, я чувствовал, что она способна выполнить свою угрозу. Она сказала, что никто не видел, как она вошла к Роллэну. А мне встретилась в коридоре женщина с сумкой. А человек на пляже со своими сухими ветками и Сахарой! Он не видел лица Урсулы и не мог бы ее опознать, но меня-то он хорошо разглядел. Итак, я был в руках у немки.
Когда я это понял, то подумал, что у этого кошмара нет названия. Но все это была ерунда по сравнению с тем, что случилось потом. Сейчас я расскажу и об этом. Вернемся к дню, который предшествовал чудовищному апогею страха. Я становился все более нервным и даже начал грызть ногти. Каждый раз теперь, когда оставался один, я обгрызал руки до крови.
Я все время уговаривал себя, что надо успокоиться, будет хуже, если все будет меня страшить. К сожалению, не удавалось следовать этим доводам: ужас уже пустил во мне глубокие корни. Много раз я собирался навсегда бежать из дома, где преступление и безумие шли рука об руку. Но любовь к Урсуле удерживала меня. Я смутно все еще надеялся завоевать ее снова. И я решался остаться. Это был героизм, можете мне поверить. А может, ослепление. Потому что после того памятного вечера, когда мы все четверо сидели в столовой и вдруг услышали…
* * *
— Надо, наконец, выбросить цветы, — сказал Жак Берже. — И прибавил: — Глупо их хранить, дом и так весь пропах гнилью.
— А если мама вернется, она ведь очень расстроится, — заметил Жан-Клод. — Подождем еще несколько дней. К тому же вы видели георгины в вестибюле? Их-то не стоит трогать. Можно подумать, что мама только что поставила их в вазу, они необычайно живучие.
— Конечно, не стоит, они так хороши! Вчера заходил комиссар и восхитился ими, оставим их! — воскликнула Урсула.
— Меня удивляет, — сказал Жан-Клод, — что они совсем не вянут. Вот уже больше недели, как мама… ушла, а они все такие же великолепные. Гладиолусы наверху в коридоре совсем завяли, засохли и рассыпались. Надо сказать Концепции, чтобы хоть немного прибрала, а то повсюду на мебели валяются лепестки.
— Да, Концепция все больше и больше ленится, — прибавил Жак Берже. — Впрочем, это неважно.
Воцарилось гробовое молчание. Жан-Клод закончил обедать. Он сидел, скрестив руки, и смотрел на Урсулу. На ней было длинное белое платье, давно вышедшее из моды, с чуть пожелтевшим от времени кружевным воротником. Ее светлые волосы струились по плечам. У немки какое-то время был нервный тик. Она лихорадочно потирала руки, уйдя в свои мысли… Роберт все еще ел рыбу, скорее, пожирал. Слюна текла по его подбородку и капала на рубашку. Жак Берже задумчиво разминал сигару. Концепция тяжело топала в кухне.
И вот тогда внезапно послышалась музыка. Сначала лишь несколько неуверенных нот разорвали тишину. Потом звуки соединились в музыкальную фразу, и полилась мелодия. Пораженный Жан-Клод узнал «Таинственные баррикады».
— Слушайте, слушайте же, играют на мамином рояле! — закричал он.
Жак Берже уронил сигарету в тарелку и что-то неслышно пробормотал. У него был загнанный вид, он стал озираться по сторонам, словно ища выхода. Глаза Урсулы затуманились. Она вытянула указательный палец и машинально отбивала такт.
— Изумительно, послушайте, как это прекрасно. Это Франсуа Куперен.
Роберт покончил с рыбой и перешел к фруктам. Он застыл с открытым ртом. Даже Концепция с кастрюлей в руках появилась на пороге кухни. На ее лице читалось восторженное восхищение. Музыка влекла куда-то, бесконечно далекая и вместе с тем близкая, блистательная и ностальгическая, как романтическая мечта в теплую летнюю лунную ночь… Она кончилась и медленно растворилась. Какое-то время несколько аккордов еще висели в воздухе.
— Жан-Клод, — сказал Жак Берже напряженным голосом, — пойди, посмотри.
Жан-Клод встал, поднялся по лестнице, вошел к себе и взял револьвер. Потом вернулся в коридор и подошел к комнате матери. Там он застыл неподвижно, страшась войти… Дверь оказалась приоткрытой, Жан-Клод толкнул ее… Лампа в изголовье кровати горела, бросая сети красноватого света на стены. Он вошел в комнату: повсюду стояли и валялись увядшие цветы. Он дошел до рояля и вдруг увидел нечто, лежащее на клавишах басовых нот. Жан-Клод вгляделся, и волосы зашевелились на его голове, потому что он увидел отрезанную кисть руки.
Он согнулся пополам, он задыхался. Потом пригляделся — это была дамская перчатка. Он схватил ее. Такие перчатки носили женщины лет тридцать или сорок тому назад — с кнопкой и большим вырезом у запястья со стороны ладони. Цвет был средний между белым и бежевым. Жан-Клод поднес ее к лицу; от нее исходил запах сухой затхлой пыли. Так пахнет, если открыть старый бабушкин сундук. Внутри перчатки стояло клеймо: «Бензинг. Хандсшумахер Троссинген». Он погасил свет, спустился в столовую и протянул перчатку Урсуле.
— Возьмите, вы забыли свою вещь в маминой комнате, — сказал он.
— Нет! Это не… Ах да, спасибо.