Короче, обнялись, как водится, разговорились.
– Я ж кадровик наш, Моисей Наумыч, – помог ему вспомнить Фортунатов своё же лицо, – в кадрах тружусь, в Горном институте, не припоминаете?
– Точно! – воскликнул довольный Дворкин, признавший сотоварища по месту общего труда. – Не знал, что и вы тут. Можно сказать, сюрприз да и только. – Ферапонтов, кажется, фамилия ваша?
– Фортунатов, – поправил профессора кадровик, – Николай Палыч. Коля, если по-простому.
– Ну а я в таком случае Моисей, – хохотнул профессор Дворкин. – Будем заново знакомиться, Николай, как выжившие друзья-артиллеристы.
Тот вытянул из-за пазухи солдатскую фляжку, откупорил, себе налил в крышечку, саму же подал Дворкину, хлебнуть из горлá:
– Ну что, за Победу?
– За победу, Коля! – с энтузиазмом отозвался Моисей Наумович, – за нас с тобой, брат ты мой дорогой!
Выпили. Потом ещё, по две подряд, чтобы не редить. И сразу вслед – по последней.
– Слыхал, кафедру получили? – уважительно поинтересовался Фортунатов. – Мои поздравления.
– Благодарю, – мило улыбнувшись, откликнулся Дворкин, ощущая приятное покачивание в голове. – Имею, кстати сказать, большие планы. Сдерживающий центр самоустранился, так что теперь, думаю, всё пойдёт у нас совсем иначе. Да и кафедра, как я полагаю, лишь временный промежуток, поскольку двигаться намереваюсь дальше и уже без особой задержки.
– На Академию намекаете? – понятливо кивнул Фортунатов.
– На неё. – Моисей Наумович согласно опустил голову. – У меня, если публикации посчитать, на трёх академиков, думаю, наберётся, осталось только систематизировать и – покамест в членкоры. Ну а там поглядим. Врагов вроде бы не нáжил, не сумел, как говорится, хоть и старался.
Фортунатов несколько задумчиво кивнул, оценив шутку, однако ничего не сказал. Какое-то время ещё помолчал, переваривая слова профессора. И всё же вымолвил, выдавил из себя, хотя и явно не без внутреннего сопротивления.
– Тут такое дело, Моисей Наумыч… – не слишком бодро начал Николай. – Вам это… – Он заметно мялся, не решаясь вступить явно не в свою воду, но продолжая всё же разминать начатое. – Ну, в общем, не знаю я, наверно, нарушаю сейчас инструкцию… а может, и преступление это должностное, не могу сказать… но только и до вас не донести тоже не могу, не имею такого же права, как и молчать. Мы, Моисей Наумыч, фашиста вместе били, вместе хребет свой врагу подставляли, чтоб всё главное и страшное на него пришлось, на наши с вами плечи, а не на чьи ещё… так что же я теперь подличать стану против вас же самого? Кабы ещё не в курсе был, кабы не знал так достоверно… А я сам такой, можно сказать, у той же Праги стоял, где и вы в то время были, и, может, даже поблизости располагались мы друг от друга. Гаубицы, они с дальнобойками всегда дружили: где одни начинают, там же другие оканчивают. – Печальными глазами он посмотрел на Моисея. – И чего ж я теперь от вас правду таить стану, если же сам на ней и сижу, по долгу теперешней своей службы.
– Стоп! – Дворкин ещё плохо понимал, о чём речь, однако в этих странных до неожиданности словах слегка нетрезвого кадровика чуткое ухо его уловило отчётливую ноту столь неизбывной тоски, что не поверить его словам тоже не получалось. И тогда он поднажал, желая докопаться до истины. – Погоди, миленький мой. Ты, Коля, хочешь сказать, что знаешь нечто, чего не знаю я, так следует понимать? – Тот кивнул и носом втянул воздух. – Так и говори, чего ж ты меня интригуешь-то? – спросил и выдавил из себя нечто наподобие улыбки. – Начал, так и закончи: у фронтовиков друг от друга какие тайны?!
– Вам, Моисей Наумыч, я извиняюсь, конечно, дёргаться лучше даже и не начинать, ни по какому, верно вам говорю, – выговорил Николай, дробно покачивая головой и часто моргая в такт своим словам. – Вам лучше б на преподавательстве вашем остановиться. И больше ничего наперёд не мечтать, – добавил он, пряча от Дворкина глаза.
Тот напрягся и сходу воткнул в Фортунатова вопрос:
– Беспартийный потому что – в этом дело? Это имеешь в виду? Хочешь сказать, в партию надо?
На этот раз Коля покачал головой уже со всеми признаками безнадёги:
– Да какое там! Про это и речи нет, это, если что, одолимо, сами знаете.
– Тогда чего? – ещё больше удивился профессор, лихорадочно ища, но не находя грехов, достойных отрешения от продвижения к следующей по очерёдности мечте.
– Меченый вы, – пробормотал Фортунатов, – на вашем деле и пометка специальная имеется, давняя ещё. Года, думаю, от пятьдесят второго где-то – пятьдесят третьего.
– Что ещё за пометка? – округлил глаза Моисей. – Про что, от кого? О чём говорим вообще?
– Не мы – она говорит, что есть вам край. Что больше чем кафедра не подыметесь, если конкретно. И в Академию заказано. В смысле, труди́тесь себе, чего хотите, а только – шлагбаум вам по-любому.
– Нет, я всё же не понимаю, – по-прежнему плохо веря в услышанное, пробормотал профессор, – вы же не КГБ какой-нибудь, не органы, ни что-то там такое, где всякую хрень на людей собирают. Вы же обычные кадры высшего учебного заведения для угольной отрасли, и не вам решения принимать, кого, куда и зачем пускать. И потом… Как же от пятьдесят третьего, говоришь, я у вас в ненадёжниках состою, если после Двадцатого съезда поголовно всё расчистили и уничтожили? Всё это паскудное сталинское наследство.
– Ну да, ну да… – печально согласился Фортунатов. – Так и есть, Моисей Наумыч, так и было, я тогда уже вовсю служил, самолично помню. А только где надо, у себя в подвалах лубянских, там они разгребли, а куда ветром ихним заодно надуло, про то не подумали. Оно и зависло. В смысле, конкретно у нас, в кадрах, в Первом отделе. И так повсеместно, не думайте, что вы один такой. У меня товарищ в Институте стали и сплавов, сосед наш, на такую же, что и я, должность поставленный, так он говорит, всё, мол, везде одинаково, что – у них, что – у нас с вами: никто пометок тогдашних ни про кого так и не отменил. И партия тут ни при чём.
– А что тогда при чём? Кто при чём? – Дворкин засверлился гневным взглядом в оба старшинских зрачка и держал его, не отпуская. – Что хотя бы инкриминируют?
– Никто не скажет, Моисей Наумыч, – выдохнул старшина. – Никто и никому. И мне не скажут. Могу только догадаться, из личного опыта, что антисоветчину не шьют ни по какому. Но имеют в виду, что, типа, по краю шагают, кого пометили. А по факту всё чётко – есть установка и есть отметка по ней, на вашем и на любом деле, чтоб не забылось, если там, – он тыкнул пальцем в небо, – позабудется вдруг. У них всю жизнь так – проверяй сам, а после дай товарищу перепроверить, какой на тебя же в периферии трудится. Вот и говорю, что, получается, меченый вы. А как, за что и почему, нам с вами того не знать. Потому что – идеология такая. – Он снова задрал палец в небо, уже готовое к праздничному салюту, и подвёл грустный итог: – Потому что мы такой народ. Такой, и больше никакой.
Про народ не сходилось. Про народ было нечестно и неясно.
– Да мы нормальный народ, слышишь? – внезапно вскричал, почти проорал профессор Дворкин. – Ты меня слышишь, старшина?! Мы народ, который зверя остановил, который корабль с человеком на борту только так на орбиту зашвырнул, а до этого – спутник! Мы мир от гадины спасли и, если надо, ещё раз избавим, и себя – и всех других!
Вокруг было празднично и шумно, впопеременку играли бодрые марши времён военных и не только, и звуки эти, облетая площадь, достигали каждого, всаживая высокие праздничные ноты в самую серёдку наотмашь веселящихся сердец. Ветеранский народ, а вместе с ним молодёжь, родня и детвора смеялись, обнимались и радовались тёплому майскому дню, такому же, какой случился двадцать три года назад. Случился, но не забылся, никем и никогда.
Внезапно на краю неба грохнуло, где-то сзади и сбоку от них. И тут же ещё. И снова. И полетели в небо многоцветные птички, одноразовые чижики, малиновки и колибри, искрясь сыпучей блёсткой, разливаясь весёлыми струями, рассыпаясь маленькими острыми звёздочками, измельчёнными в золотистую небесную крупу. Народ, тот самый и никакой ещё, кричал – всякий, как мог, тянул на глоточном верху своё неподдельное «ура», которое, как теперь казалось Моисею Наумовичу, перестало быть единственно общим для всех, ни по какому не заходя в зону разума, света и добра. Теперь оно принадлежало каждому по отдельности, и этот каждый был в ответе за испускаемый лишь его горлом ликующий победный крик…
4
После той встречи на Девятое мая, оставившей в его душе ужасно нехороший след, он ещё долго приходил в себя, медленно привыкая к новому положению дел. По большому счёту, как он уже понимал, биться ему теперь было не за что, как незачем теперь было проводить и ранее задуманную кардинальную реорганизацию вверенного ему научно-учебного подразделения. И вообще, следовало крепко подумать о том, как строить дальнейшую жизнь – на что и на кого опереться и какое направление в работе, начиная с этого дня, рассматривать как приоритетное.