“He <…> looked round the sun-slashed faces.
«There aren't any grownups. We shall have to look after ourselves.» <…>
Jack was on his feet.
«We'll have rules!» he cried excitedly. «Lots of rules! Then when anyone breaks 'em-»”. —
“Он [Ральф] поднял голову и обвел взглядом обожженные лица.
– Взрослых здесь нет. Мы все должны решать сами. <…>
Джек вскочил.
– У нас будут правила, – крикнул он вдохновенно. – Много всяких правил. А кто их будет нарушать.”
Перевод, к сожалению, не фиксирует перекличку этой сцены с предыдущей, где Джек ударяет ножом по зеленой свечке. В обеих сценах используется глагол “slash” (резать, ранить): “Jack slashed at one with his knife”, “sunslashed faces”. Дело не только в том, что лица детей “обожжены”, но и в том, что на них уже лежит печать дикарского, животного жеста убийцы.
Но Ральф и Джек об этом не подозревают. Они рассуждают точно так же, как Пенфей. Предоставленное им девственное царство природы должно быть под контролем разума, на который следует положиться. И тотчас же в ответ, как и у Еврипида, звучит предостережение. На сцену выталкивают карапуза, который что-то испуганно бормочет. Хрюша переводит: “Он хочет знать, чего вы со змеем делать будете?” Еврипиду, чтобы открыть истину, сложность замысла, понадобились бог (Дионис) и прорицатель (Тиресий). Голдинг обходится младенцем. В конце концов, чьими еще устами глаголет истина? Хрюша – прагматик, нудный лавочник. И переводчик из него никудышный. Слова младенца следовало бы перевести иначе: “Как вы собираетесь контролировать собственное бессознательное, злые силы, демонов природы, не подчиняющихся разуму?”
Но… сомнения отброшены, и все бросаются собирать хворост для огня. Это первая попытка упорядочить хаотичный мир. Именно так и нужно начинать, если ты оказался волею судеб на необитаемом острове и замыслил покорить природу. Тот дикарь, который на заре истории добыл огонь трением палочек, по сути дела, открыл человечеству путь к цивилизованной упорядоченной жизни. Однако этот символический подтекст, даже если он тут есть, можно оставить без внимания: персонажи Голдинга разводят огонь, руководствуясь вполне практической целью – подать сигнал бедствия проходящим судам. Чтоб их заметили и спасли.
Любопытно, что Хрюша (прагматичный рассудок) отчего-то не разделяет всеобщего энтузиазма. Хотя, казалось бы… кому, как не ему, впору одобрять подобные начинания. “Совсем как дети малые”, – насмешливо кривится он и тяжело вздыхает. У Хрюши дурные предчувствия, и он понимает, что добром вся эта затея с костром не кончится.
Итак, разумные цели четко обозначены, а персонажи Еврипида и Голдинга приступили к их решительному осуществлению. Рассерженный Пенфей удаляется во дворец вслед за своей стражей и Дионисом, которого он приказывает связать; а голдинговские дети, охваченные восторгом, собирают огромную кучу хвороста и разжигают сигнальный огонь. Между этими двумя сценами как будто нет ничего общего, кроме разве что какой-то абстрактной идеи, которой, в принципе, можно пренебречь. Однако похожей оказывается их развязка: Голдинг, избежав было громоздких и старомодных образов греческой трагедии, снова вынужден к ним вернуться. Давайте посмотрим, что у него в итоге получилось.
В “Вакханках” все идет в строгом согласии с жанром. Грозным громом звучит голос рассерженного Диониса. Земля содрогается от подземного гула (Еврипид обожает сценические эффекты), дворец Пенфея оглушительно трещит, пошатывается, и его охватывает столб пламени. Пенфей выходит из дворца и удивленно обнаруживает Диониса, уже не связанного и на свободе.
У Голдинга разведенный детьми костер превращается в жуткий, почти апокалиптический пожар. Огонь перекидывается на камни, ползет по листве, по кустам, завладевает лесом и едва не заглатывает весь остров. Испуганные дети, точно так же, как и персонажи Еврипида, видят разбушевавшийся пожар, слышат громыхание, страшный треск деревьев, взрывающихся как бомбы, и подземный гул, сотрясающий гору. Все эти образы взяты у Еврипида:
“Beneath the dark canopy of leaves and smoke the fire laid hold on the forest and began to gnaw. Acres of black and yellow smoke rolled steadily towards the sea. At the sight of the flames and the irresistible course of the fire, the boys broke into shrill, excited cheering. The flames, as though they were a kind of wild life, crept as a jaguar creeps on its belly toward a line of birch-like saplings that fledged an outcrop of the pink rock <…>. The separate noises of the fire merged into a drum-roll that seemed to shake the mountain”. – “Под темным покровом дыма и листвы огонь подкрался, завладел лесом и теперь остервенело его грыз. Акры черного и рыжего дыма упрямо валили к морю. Глядя на неодолимо катящее пламя, мальчики пронзительно, радостно завизжали. Огонь, будто он живой и дикий, пополз, как ползет на брюхе ягуар, к молодой, похожей на березовую поросли, опушившей розоватую наготу скал <…>. Треск огня дружно ударял в уши барабанным боем, и гору от него будто бросало в дрожь”.
В обоих текстах, в трагедии и в романе, силы, приводящие мир в движение, оказываются могущественнее человека. У Голдинга стремление их сдержать и упорядочить дикую жизнь, стремление героическое и больное, приводит ровно к обратному результату. Стихия огня, первозданная сила жизни, порождающая все вещи и их обратно заглатывающая, рожденная божественным оком солнца (костер разжигают Хрюшиными очками, ловящими лучи) – эта стихия вырывается на свободу, готовая поглотить человека, освободившего ее по собственной дурости. Усилие, за которым, казалось бы, стоит разумная цель – спастись, едва не приводит к катастрофе.
Интересно, что финальная сцена “Повелителя мух” отчасти повторяет этот еврипидовский по духу эпизод из второй главы. Охотники снова подожгут остров, теперь уже не случайно, а специально, но с противоположной целью – не спасти(сь), а убить, не ради жизни, а ради смерти. Они попытаются выкурить из лесу Ральфа на открытое пространство, где его легче будет добить копьями. Но их усилия парадоксальным образом снова приведут к совершенно другому результату – их спасут. Дым от огня увидят с военного корабля, оказавшегося поблизости. Пытаясь спастись, персонажи едва не погибнут. Пытаясь убить и поджигая собственный остров с четырех сторон, они спасутся: мир Голдинга экзистенциалистски абсурден и всегда готов опровергнуть любые человеческие смыслы.
Сцена лесного пожара в “Повелителе мух” ставит ту же цель, что и аналогичная сцена у Еврипида: предостеречь человека от фатальной ошибки считать себя хозяином мира и своей судьбы. Боги уже рассержены. Дионис постепенно начинает терять терпение, а демиург Голдинга оглядывает обитателей острова недобрым солнечным взглядом: “Sun gazed down like an angry eye”. – “Солнце злым глазом глядело вниз”. Но пока боги не готовы окончательно уничтожить людей и предоставленный им мир: дворец Пенфея и коралловый остров остаются почти не поврежденными.
Единственное, что здесь повреждено, – это сознание человека, куда боги Еврипида и Голдинга проникают почти беспрепятственно. Они начинают, как часто бывает в античных трагедиях, играть со своими беспомощными жертвами, то затемняя их рассудок и являя немыслимое, то просветляя его и возвращая миру прежний понятный облик.
Точно так же поступает с Пенфеем Дионис. Он насылает на строптивого царя безумие, и тот сначала связывает быка, думая, что перед ним – пленник, а затем мечется по дворцу, пытаясь потушить пожар. И бык, и пожар, и землетрясение – на самом деле его галлюцинации. Но вот игра закончена. Бог продемонстрировал могущество природной силы, явив человеку чудо. Пенфей приходит в себя и видит, что все осталось прежним – и дворец, и ворота, – только вот пленник каким-то чудом оказался на свободе. “Бред! Безумие!” – горячится он. Морок рассеялся, мир сделался понятным, и к герою вернулся холодный рассудок, убежденность в том, что жизнь логична. Чудеса, тайны он отвергает. Они для него – абсурдный бред и потому не стоят внимания.
В “Повелителе мух” пожар уже не призрачный, а реальный, разве что метафорически раскрашенный испуганным детским воображением. Огонь видится детям то белкой, то змеей, то ягуаром. Но проходит время, и обитатели острова, так же как и персонажи Еврипида, попадают во власть призрачных видений и галлюцинаций. Днем, когда ничто не предвещает фантазийности и солнце разума ярко светит, они видят странные картины: “Странные вещи творились на острове в полдень. Слепящее море вздымалось, слоилось на пласты сущей немыслимости; коралловый риф и торчавшие кое-где по его возвышеньям чахоточные пальмы взмывали в небо, их трясло, срывало с места, они растекались, как капли дождя по проводу, множились, как во встречных зеркалах. А то земля вдруг вставала там, где никакой земли не было, и тут же на глазах у детей исчезала, как мыльный пузырь”. Галлюцинации заполняют сознание новых робинзонов, укротителей дикой жизни, подавляя их волю. Природные силы утверждают над ними свою власть, завораживают их, открывая тайны, неподвластные рассудку. Прагматичный Хрюша упорствует, повторяя ошибку Пенфея. “Бред!” – объявляет Пенфей, обращаясь то ли к Дионису, то ли к самому себе. “Миражи…” – бросает детям научно мыслящий Хрюша, для которого в природе нет загадок. Дети привыкают к миражам и перестают их замечать: они “привыкли к этим чудесам и их не замечали, как не замечали таинственных дрожащих звезд”. Звезды в данном случае выступают в роли богов, играющих с людьми; люди при этом игнорируют их присутствие и таинства (mysteries), к которым боги пытаются их приобщить.