Пятнадцать лет разбирали находившуюся в чудовищном состоянии коллекцию. Пятнадцать лет разбирались и пытались понять, как и почему Дауд уничтожал, кроил и перекраивал, тасовал и заново собирал украшенные изумительными миниатюрами бесценные манускрипты. Сегодня они восстановлены, отреставрированы и представляют собой основу собрания исламского искусства Музея Израиля в Иерусалиме.
В начале этой главы мы признались, что собираемся говорить не столько об искусстве, сколько о любви. Но можно ли рассуждать о любви, не упомянув о страсти?
Страсть – всеядная бестия. Ей все годится в пищу: деньги, власть, слава, любые объекты – от гвоздей, подвязок и ключей (зайдите в музей Федерико Мареса в Барселоне) до женщин, мужчин и автомобилей. Но на что бы она ни обращалась, в ней неизбежно присутствуют черты, свойственные одной из самых универсальных страстей человеческих – коллекционированию. Плюшкин, Гобсек, Скупой рыцарь, Дон Жуан – все они коллекционеры.
Любовь и страсть – не близнецы, они даже не сестры, в крайнем случае – дальние родственницы. Любовь требует самоотдачи, страсть – обладания. Влюбленный в женщину забывает предыдущее увлечение, коллекционер – никогда. Охваченный страстью человек постоянно пересчитывает свои сокровища. Так, аккуратно подсчитывал свои любовные трофеи Сименон. Так, вставив в кляссер новую марку, коллекционер не преминет с удовольствием перелистать весь альбом.
Однако страсть невозможно насытить. Что из того, что Сименон обладал (по его словам) тремя тысячами женщин, ведь нетронутыми остались и три тысячи первая, и три тысячи вторая… Пусть в моем погребе есть лафит 1927 года, но нету лафита 1917-го… На определенном этапе происходит подмена: не коллекционер владеет коллекцией, а коллекция – коллекционером, и он, послушная тень своей хозяйки, выполняет любые ее желания. В тридцатых годах в США судили человека за убийство коллеги – коллекционера марок. На вопрос судьи о мотивах преступления обвиняемый недоуменно ответил: «Но, ваша честь, он отказывался продать марку, которой не хватало в моей коллекции…»
Там, где любовь в своем максимальном выражении становится самопожертвованием (и животное вступит в безнадежную схватку, чтобы спасти своего детеныша), распаленная страсть с неизбежностью ведет сперва к уничтожению объекта страсти, а затем к гибели самого человека. Уничтожение – вернейший способ, наилучшая гарантия того, что предмет страсти не изменит, не станет достоянием другого. Более того – полное обладание и возможно только при уничтожении этого самого предмета. И тогда русский купец убивает куртизанку, испанский солдат – цыганку, французский художник уничтожает свой шедевр, и аккуратно разрезает на куски (так и просится на язык – расчленяет) драгоценные рукописи старый персидский еврей в своей лондонской квартире.
Коллекционирование – штука обоюдоострая. В той же степени, в какой люди коллекционируют предметы, предметы коллекционируют людей. Газеты – ежедневно пополняющаяся коллекция людского мельтешения. Шкаф коллекционирует привычки и вкусы. Кровать – коллекция криков роженицы и хрипов умирающего, стонов сплетенных тел и плача младенца. Она бережно хранит сны и бессонные мысли, она – обитель отчаяния, надежд…
Впрочем, похоже, нас куда-то не туда занесло, а потому вернемся к музеям и в первую очередь – к Музею Израиля с его блестящими отделами археологии, иудаики, преколумбийской и африканской скульптуры, неплохими импрессионистами и XX веком, где особенно выделяется собрание работ Липшица и Эпштейна. Замечателен и сад скульптур, спроектированный Исамо Негучи. Среди выставок нам особенно запомнилась одна, которая могла быть устроена только евреями: она называлась «Выставка обещанных подарков».
На вернисаже один из коллекционеров, выставивший роскошную бронзовую голову Будды XI века, не выдержал и сказал: «Забирайте сейчас – я просто не могу видеть, как все ждут моей смерти». С тех пор, похоже, кое-кто из коллекционеров все-таки помер, потому что в экспозиции появились и Энгр, и Модильяни – работы, которые мы видели на той выставке.
Тель-Авивский музей обладает очень хорошей коллекцией искусства конца XIX и XX века и отличным собранием Архипенко. Классическое искусство и в том, и в другом музее представлено, понятное дело, не как в Лувре или Прадо, но взглянуть не помешает.
Всех музеев нам не перечислить, назовем поэтому лишь несколько наиболее интересных: Музей японского искусства в Хайфе, музей Иланы Гур в Яффо, витражи Шагала в синагоге госпиталя «Хадасса» в Иерусалиме и его же мозаики со шпалерами в кнессете, музей «Тефен», созданный миллионером Стефом Вертхаймером в Галилее, неподалеку от Кармиэля. Собственно, это целых четыре музея – музей немецкого еврейства, сад скульптур, музей изящных искусств и (по-видимому, нежнейшая привязанность) музей автомобилей. Там очень красиво, а неподалеку – Кфар-Врадим, деревня с замечательным рестораном.
Надо сказать, что развитие искусств в Палестине происходило какими-то спазматическими толчками. Только было стал посаженный Борисом Шацем росток принимать какую-то форму, только начали его окучивать Рубин и Гутман с компанией, как тут их оттеснили выходцы из Германии и давай ухаживать за растением на свой лад. Но недолго они праздновали победу.
Для начала на свет проклюнулись ханаанцы во главе с Данцигером, создавшим культовую израильскую скульптуру «Нимрод». Нам крайне по душе эти реакционные романтики, заявившие: «Двух тысяч лет галута как бы не было, и вообще этих лет не было. Мы продолжим с того места, где нас прервали». Что и сделали. Один из примеров – ревущий лев Мельникова на могиле Трумпельдора (о котором позже).
Затем появилась группа «Новые горизонты», декларирующая современные ценности так называемого лирического абстракционизма.
А что же было в это время с Зоарой? Перед началом Второй мировой войны Зоара уезжает в США. Именно там начинается ее творческая карьера. Первая выставка – в Музее Сан-Франциско (параллельно с выставкой Пикассо). Она первая начинает работать с пластиком. Выставляется в Музее Гуггенхайма в Нью-Йорке.
И снова не перестаю ругать себя, что не записывал ее истории сразу, как только услышал. Я забыл, как звали баронессу – любовницу Гуггенхайма, заправлявшую музеем по своему усмотрению, и как звали куратора-грека, который все работы, даже маленькие, вешал на высоте тридцати сантиметров от пола…
Дома у Зоары висели две работы Родко – она и Марк были очень дружны. «Как-то я прихожу к нему, – вспоминала Зоара, – а он сидит потухший, несчастный.
– Что с тобой, Марк?
– Мне предложили выставку в МОМА. (Это знаменитый нью-йоркский музей современного искусства, мечта любого художника.)
– Потрясающе! – завопила я.
– Что ты понимаешь, – уныло сказал Родко, – я теперь потеряю всех друзей…»
«Так оно и было», – грустно улыбнулась Зоара.
Надо сказать, что ревность у художников, даже больших, – не новость для мало-мальски осведомленного человека. Вот в качестве примера история, которая до сего дня также никогда не публиковалась.
Наш добрый знакомый Эфраим Ильин (о нем речь впереди) был дружен с известным художником Манэ Кацем (его музей в Хайфе заслуживает вашего внимания) и мэром Хайфы Абой Хуши. Большую часть времени проводивший во Франции, Кац имел обыкновение прибывать в Хайфу пароходом из Марселя, а Аба Хуши с Ильиным поутру выходили на катере в море, поднимались на пароход и проводили пару часов до входа корабля в порт за завтраком.
Вот сидят они за столом, пьют шампанское, втягивают ноздрями свежий морской воздух, и тут сопровождавший их журналист обращается к Манэ Кацу:
– Скажите, мэтр, что вы думаете о Марке Шагале?
– Шагал, – отвечает Кац, – большой художник, замечательный колорист, огромный мастер.
– Интересно, – говорит журналист, поглядывая на Каца, – тут пару недель назад я спросил Шагала, что он думает о Манэ Каце, и представьте себе, он сказал, что Манэ Кац – полное дерьмо, ноль без палочки, бездарь и шарлатан.
– Это нормально, – улыбнулся Кац. – Видите ли, мы, художники, никогда не говорим правду друг о друге…
Вот какая история. А Зоара рассказала нам еще одну, не менее интересную.
В конце сороковых годов у Бецалеля, ее брата, была выставка в Париже. И пришел на эту выставку критик (имени его мы, естественно, не помним), и не простой, а самый главный, определяющий судьбы. Результатом его благосклонной рецензии были договоры с лучшими галереями, выставки в лучших музеях. И вот, представьте, подходит этот критик к Бецалелю и просто рассыпается в комплиментах. Каждый нормальный человек на месте Бецалеля Шаца с достоинством сказал бы лаконичное «мерси», но это нормальный, воспитанный человек. Увы, воспитанность и хорошие манеры никогда (да и сегодня тоже) не были свойственны уроженцам Израиля. Поэтому вместо благодарственных слов критик услышал неожиданное: