— А дальше?
— Это уже отвлеченные размышления. — Он помолчал. — Но я тебе скажу. То, чего мы должны добиться и добьемся, трудно даже вообразить: независимое государство чернокожих, полностью финансируемое белыми в течение по меньшей мере тридцати лет. Представляешь? Мы вынуждены до последней капли крови бороться с белыми, без которых не можем обойтись…
Когда старый приятель вроде Реда начинает петь гимн Новой Африканской Республике, которая предположительно будет состоять из пяти южных государств, отобранных у белых, и возникнет лишь при условии ядерной ликвидации Соединенных Штатов и ста миллионов их граждан, это как нельзя красноречивей свидетельствует о «вынужденном» ожесточении умеренных и о росте фанатизма.
Я произнес:
— Рассказывай это другим. Твоя Новая Африканская Республика хороша только как способ давления на белых, и больше ничего.
Он и бровью не повел. Его выдавало лицо. Я знал, что он в это не верит, не может верить.
— Ты видишь другое решение?
— Да.
… Там, в Париже, я оставил в их распоряжении две комнаты для прислуги. Такая белая юная француженка и чернокожий американец двадцати двух лет. Он — один из сыновей Реда. Дезертировал из американской армии в Германии. Но вовсе не потому, что не хотел ехать во Вьетнам, как многие из его товарищей. Он дезертировал по любви. В Висбадене Баллард встретил маленькую француженку, которая работала прислугой в немецкой семье и теперь возвращалась в Париж. Через два месяца после того, как они расстались, он сбежал.
Я как сейчас вижу Балларда: он сидит на кровати, с каким-то хипповским значком на груди. И пока мы с Редом молчим, я слышу его слова, и тишина вдруг словно переполнилась голосом униженной и загнанной человеческой правды:
— Fuck them all. Пошли они все к черту.
Он повторяет это с дикой злобой на все неумолимые законы, которыми человек себя связывает, как будто законы природы недостаточно безжалостны.
— Fuck them dead. Чтоб они подохли. Во-первых, я не хочу идти убивать желтых, чтобы наловчиться убивать белых, и все потому, что я черный. У меня есть не только цвет кожи. — Он выбросил сигарету в окно. — А во-вторых, я сделал ей ребенка.
Мадлен стояла у окна и мыла посуду. У нее матовая кожа, как тень от солнца, если такое можно себе представить. Тонкие запястья и лодыжки и пышнейшие волосы. Она из тех алжирских француженок, которых так любил Камю.
Ее родители приехали несколько дней назад из Тулузы, у них там свой ресторан. Алжир, Испания, Овернь — все перемешалось в этой семье. Никто не предупредил их, что Баллард негр.
Я пригласил их к себе домой и сказал, что так и так, он негр.
«А», — сказал отец, а мать, у которой была нервная улыбка и полный рот золотых зубов, вроде не была ни удивлена, ни потрясена.
Затем отец Мадлен произнес фразу, окончательно вытеснившую со сцены цвет кожи:
— Мы бы хотели его увидеть.
Обычно и у нас, и в Америке одного слова «негр» достаточно, чтобы дать полное представление о человеке. Эти французы из Алжира были мужественней.
Они его увидели. Единственное, что их глубоко огорчило, — это дезертирство.
— У него в стране так не делают, — сказал мсье Санчес, которого, впрочем, зовут иначе.
У Балларда был несчастный вид.
Я почувствовал, что вязну в сплошном месиве противоречий. Европейцы, изгнанные из Алжира, объясняют молодому американскому негру, что нужно быть патриотом, а в то же время часть негров требует независимого государства, такого как Алжир.
Я сказал:
— У них будет амнистия. Как только кончится война…
— Да, но до этого?
— Я достану ему документы.
… Мы с Редом молчали. Неужели он так ни о чем и не спросит? Он не простил сыну отказ «тренироваться» на вьетнамцах, чтобы потом готовить Америку к партизанской войне за «черную власть». Точно так же старые вояки «стыдятся» и чувствуют себя опозоренными, когда их сыновья отказываются идти на войну.
Я спросил:
— От Филипа что-нибудь слышно?
Его лицо разгладилось, он улыбнулся, потом засмеялся, чтобы скрыть гордость.
— Он учится своему делу. Два года во флоте, теперь элитные войска, знаешь, вроде зеленых беретов.
У меня голова пошла кругом. Эта отцовская «гордость» была настолько абсурдна, нелепа и нелогична, что я разозлился, и мой гнев был тем более мучителен, что не имел цели. Мы сами — мишень для своего гнева. Различные идеологии все более и более настойчиво исследуют не свойства обществ, как им кажется, а свойства нашего мозга. Я уже давно понял, что наш разум — жертва врожденных отклонений, о которых и не подозревает. Но мозги Реда просто-таки вопят о помощи. Он горд тем, что его сын исполняет свой «долг» в «элитных войсках» и что этот прекрасный воин когда-нибудь возглавит борьбу против теперешних собратьев по оружию, обучивших его на свою голову. Такое фантастическое, кровавое самозабвение может быть рождено только в безысходности гетто…
Я еще раз посмотрел на окружающие меня лица, на африканскую одежду. Под этими масками — самое американское, что есть в Америке, — негры… Смесь идеализма и наивности, которая когда-то отличала «американскую мечту».
Мне хотелось сказать им правду. Потому что я знаю настоящую правду об этом «героическом» сыне Реда, одном из будущих вождей восстания чернокожих… Хорошо, он герой. Sure thing, he is a hero allright…
Но я не имею права. Я обещал. И это уничтожило бы остатки нашей дружбы, потому что в любом случае Ред отказался бы мне поверить.
В Париже я видел несколько писем Филипа к брату. Одно из них у меня перед глазами. Оно помечено сентябрем 1967 года, Баллард тогда еще был в Германии. В переводе это звучит так:
«Говорят, есть дезертиры. Но не у нас. Я не знаю ни одного. Наверняка необстрелянные новобранцы, У них кишка тонка. (They have no guts.) А у нас здесь только волонтеры. Сердитые ребята, не штатские слюнтяи».
В общем, Филип нацелен на военную карьеру. Он пишет об этом в каждом письме. Я не знаю, каковы были его первоначальные планы, но сейчас ясно одно: негр нашел свое место в американском братстве, убивая вьетнамцев. Это нормально. Братство — это понятно каждому. Те, кто убивал годами, вроде меня, знают, что братство достигается в боях. В отрядах Иностранного легиона нет ни французов, ни алжирцев, ни евреев, ни негров, ни греков. Есть только убитые и убивающие братья.
Я редко испытывал такую жалость и нежность, как тогда, когда Ред с гордостью говорил мне о своем сыне, который «учится своему делу» там, в Азии, чтобы, как знать, сделаться потом Че Геварой черной силы…
— Этот подлец почти мне не пишет, — сказал он. — Видимо, слишком занят. К тому же существует военная цензура, и он не может говорить всего, что думает… Его бы моментально уволили. Знаешь, о ком я вспоминаю в связи с Филом? О Бен Белле[19]. Офицер французской армии, пятнадцать лет верной службы, орден… И он вышвырнул вас из Алжира вверх тормашками.
Наконец он тихо спросил:
— А как там Баллард?
— Собирается жениться.
— Он кончит так, как я начинал, — глухо произнес Ред. — Котом.
— Не думаю.
Он пожал плечами:
— В итоге он пошлет эту девчонку на пляс Пигаль, и она будет его содержать, потому что в Париже найти работу… У этого идиота никаких шансов. Не hasn’t got a chance. Он проиграет.
— Родители жены ему посодействуют.
Кажется, он удивился:
— Они согласны?
— Да.
Больше он ничего не сказал. Франция. Франция неоднородна. Там есть не только подонки.
— Ты знаешь, что Филипа должны произвести в офицеры? — Он попытался улыбнуться цинично, но гордость взяла верх. Он разгорячился: — Среди нас еще есть дураки, которые клянут войну во Вьетнаме. Но ведь достаточно на секунду задуматься, чтобы понять: эта война — лучшее, что могло с нами произойти. Каждый раз, когда заходит речь о переговорах с Ханоем, мне делается дурно. Вьетнам — лучшая на свете подготовка, вот что это такое. Между прочим, это Джек Кеннеди делал акцент на партизанской войне и уличных боях…
Сейчас, когда я переписываю эти страницы, у меня перед глазами десять писем Филипа. Он все время пишет «мы». Я могу заверить, здесь нет ни капли вымысла. Я бы никогда не смог придумать это «мы»…
«Мы делаем все, чтобы помочь этим людям; если бы еще они сами себе помогали. Мы делаем их работу… Эти люди не делают ничего, чтобы иметь настоящее демократическое государство… Мы…»
Это говорит американский негр. Самая прочная в мире связь — смерть или убийство.
В этой маленькой раскаленной комнатке меня охватила паника. Опять моя загадочная клаустрофобия. Во мне живет что-то такое, что только по ошибке заключили в человеческую кожу.
— Я тебя отвезу.