Зазвенели луга, бесчисленные насекомые выползли из земли, из деревьев, чуть слышно трепетали крылышками, трогали струны лютни, пробовали смычки своих скрипок, мириады едва различимых голосов сливались воедино искусно вытканным ковром и плыли над травами, как фата-невидимка.
Наполнилось движением выстывшее за зиму поднебесье, по одиночке и целыми семьями прибывали из дальних краев перелетные птицы, тотчас влюблялись и сразу же начинали вить гнезда, если не поселялись в старом, прошлогоднем своем домике, требовавшем лишь небольшого ремонта. Прилетели дикие голуби, скворцы, коноплянки, жаворонки, чижи, кобчики, пустельги, сарычи, вьюнки… птицы прилетали и прилетали — хотя редко удается приметить время прилета: просто наступал какой-то момент — и вот они уже были на месте. Солнце словно приблизилось и, одаряя землю теплом и светом, повелевало: плодитесь и размножайтесь!
В чем в чем, а в этом ослушки не было, и началось повсюду такое свадебное веселье, как будто главный сват самолично облетел всех обитателей лесов и полей.
Ну, а где свадьба, там и музыка: на все лады зазвенели песни, старые кряжистые деревья и еще более старые склоны холмов стали перебрасываться вдруг таким голосистым чириканьем, руладами, свистом и щелканьем, что почтенного возраста лисица, возвращаясь как-то на рассвете домой с зазевавшейся курицей в зубах, несколько раз потрясла головой, словно хотела вытрясти из ушей самозабвенный щебет упоения и слепой любви.
— Да они просто сбесились!
И лиса побежала дальше, потому что было уже совсем светло и в устеленной блошницей берлоге-спальне ее ожидало пятеро поистине чудесных лисят, каких не было и никогда ни у кого не будет. И в этом старая лисица была совершенно права, как правы все родители на свете, ибо всякая жизнь чудесна и неповторима. Только вот позабыла старая плутовка, что когда-то и ее охватывало пламенем, и тогда она тоже — несмотря на студеные ветры, свистевшие среди голых ветвей, — громко тявкала, делясь с луной и звездами своей несравненной поэмой, а пролетавшая мимо лесная сова проклекотала небрежно: «Чепуха!».
— Ты лучше меня послушай! — хвастливо сказала сова.
И затянула такое «песнопение», что от ее воя, клекота, визга зашевелились даже ветки деревьев.
— Ну, что скажешь?
Но никто сове не ответил. Лиса сломя голову бросилась наутек… и постаралась убежать как можно дальше; каждая шерстинка у нее встала дыбом от любовной песни совы.
Да, такова любовь. Она слепа, и это хорошо, что слепа, ибо без ослепления не было бы никакой любви и страсти — ничего не было бы, кроме жадного стремления насытиться, а значит, не было бы и наследников, которые в свою очередь купались бы в непонятной, душу переворачивающей красоте свадебной поры.
Теперь уже могли выйти на волю и народившиеся ранней весною ягнята; они бежали неуверенно, увлекаемые стадом, то и дело теряя и находя матерей, отчаянно блея, суетясь и толкаясь. Впрочем, никогда не теряли они голову настолько, чтобы, улучив момент, не ухватить молока из чужой сиськи, но вот беда, владелица этой сиськи тотчас замечала, что ее молоко тянет чужой роток, и такого пинка давала нахальному побирушке, что он отлетал от нее кубарем.
— Вы только поглядите на него, вот ведь негодник! — означал этот пинок, и отара, теснясь, продолжала свой путь, словно бы ничего не случилось; впрочем, и в самом деле ничего не случилось.
Так, тесным гуртом, бараны двигались только до пастбища, покуда узкие рамки дороги и дисциплины держали их кучно. Когда же перед стадом открывался весь простор весны и вкусной еды, оно расплескивалось, словно вода, тысячью струек разлетающаяся из лейки, и каждая матка могла теперь держать при себе свое, без сомнения, самое восхитительное среди всех потомство. Утихало, скажем прямо, не слишком разнообразное блеянье, слышался лишь хруст травы под зубами, и мирный, пропитанный запахом молока шорох струился над насыщающимися овцами.
Для маленького Репейки это опять означало новый круг занятий, появился и новый предмет, по которому ему предстояло сдать экзамен.
Новым предметом была азбука обращения с малютками-ягнятами. Преподавал его учитель Янош Эмбер в школе Мате Галамба. Ни о чем не подозревавший Репейка был весьма удивлен, когда Янчи гневно подозвал его к себе, после того как он, решительно прихватив барашка за ухо, вернул нарушителя порядка в стадо.
На руках у Янчи был ягненок, ухо которого хранило следы острых, как иголки, зубов Репейки.
— Видишь это, Репейка? — грозно спросил Янчи; схватив щенка, он прижал его нос к кровоточащему уху и так сжал шею, что Репейка при свете дня вдруг увидел множество звезд, и это было по крайней мере странно. Никакого пристрастия к астрономии Репейка за собой не ведал и потому заскулил.
— Что такое… Что опять не так?!
— Нельзя! — гаркнул ему в ухо Янчи, держа возле самого носа ухо отчаянно блеявшего барашка.
— Уй-уй-уй-ууй! — визжал щенок. — Не буду, никогда больше не буду! — И, дрожа всем телом, ждал, когда обрушится на него, разрывая кожу, удар розги; однако подпасок только щелкнул его по носу, но зато так, что у щенка занялось дыхание. Затем он отпустил шею Репейки, который, разумеется, тут же хотел улепетнуть куда глаза глядят, но голос Янчи прозвучал, как удар кнута:
— Ку-да?
Щенок плюхнулся на живот, словно его подкосили.
— Поди сюда!
— Значит, все-таки без розги не обойтись? — горестно заскулил Репейка. Но Янчи погладил его.
— Словом, так: ягнят обижать нельзя. А в общем ты славный песик. Ну, теперь ступай.
И Репейка поплелся прочь, отягченный еще одним «нельзя». Зная, однако, его восприимчивый нрав и разум, мы можем быть уверены, что наш юный друг и по этому предмету выдержит экзамен на «отлично».
Так ширились и росли познания Репейки в эту весеннюю пору, так росли ягнята, трава, кусты и даже Янчи, — не росли только старый пастух да еще более старая Репейка. Ее шестнадцать лет соответствовали девяноста годам человеческой жизни, так что о росте говорить не приходилось. Но теперь она много спала и подолгу задумывалась. Замедленность в движениях почти не была заметна, но все, что можно, она старалась переложить на сына, сама же устраивалась где-нибудь в тени и глядела в полную жизни, усыпанную цветами даль. Вечерами она так же подолгу глядела на луну, иногда жалобно выла на жутковатую ночную скиталицу, потом шла в овчарню и недвижимо спала до утра. На сына она почти не обращала внимания, и, когда щенок, обуреваемый радостью жизни, начинал вытанцовывать вокруг нее, что означало: «давай поиграем», попросту отворачивалась.