— Я устала, разве не видишь?
Маленький Репейка не понимал этого и все налетал на мать, приглашая повеселиться, пока та пребольно его не укусила.
Щенок взвизгнул и, поджав укушенную лапу, побежал к Янчи жаловаться, но подпасок ворчливо отчитал его:
— Так тебе и надо! Ну чего ты не оставишь мать в покое? Погоди, вот будешь такой же старый, как она, тоже прыгать не захочешь.
Связующие нити между сыном и матерью обрывались одна за другой.
Однако в полдень и она выжидательно застывала за спинами обедавших пастухов, но брошенную ими корку теперь всякий раз перехватывал сын с безжалостностью набирающей силы молодости, так как старая Репейка уже не кидалась к куску опрометью. И тогда она отворачивалась.
— Ну, ничего, что ж… так тому положено быть. — И, поглядев на старого пастуха, плелась тихонько под какой-нибудь куст. Положив голову на передние лапы, она смотрела на стадо, на резвящихся ягнят, слушала заливистое тявканье сына, и в ее глазах стыла ужасающая даль, которую она видела и которая ответно смотрела сейчас на нее.
И в один весенний день — такой же день, как все другие, — щенок вдруг тоже необычно притих. Он не звал мать поиграть с ним, и, хотя подбегал много раз, но только садился рядом и молча смотрел. В глазах старой собаки вспархивали крохотные огоньки, и щемящие, гнетущие вздохи трепетали над ней, словно пар.
Щенок неотрывно смотрел на нее.
И еще раз приподнялась, села старая Репейка, ноги неуверенно дрогнули, как будто собрались идти куда-то, но вдруг она зашаталась, ощерила зубы, словно хотела что-то сказать человеку, стаду, бескрайним полям, потом легла, вздохнула разок и угасла, как свеча, сгоревшая до тла.
И тут маленького Репейку стала бить дрожь. По позвоночнику побежали мурашки, было страшно, горло как-то судорожно сжималось, он закинул вверх голову и жалобным щенячьим голоском завыл, оповещая и самого себя и всех, кого это касалось, что на огромном пастбище и в его маленьком сердце нынче траур.
Старый овчар бросил в его сторону долгий взгляд, он даже не моргнул, но в глазах засветился вдруг мягкий свет и тут же угас. Старик стал тихонько отстукивать своей кизиловой палкой по кротовому ходу, считая, сколько же лет пробегала Репейка с ним рядом.
— Она уж с трудом таскала себя, — заметил Янчи непривычно тихим голосом, — даже одышка появилась. Домой прихватим?
— Зачем? Ступай за лопатой. Ей хорошо будет под тем кустом. На том самом месте.
Подпасок торопливо ушел, а дрожащий щенок подбежал к старому пастуху и притих, забравшись между больших его сапожищ.
— Да, вот так-то оно, Репейка, но ты, песик, не бойся. Янчи захоронит ее. Все честь по чести сделает, можешь мне поверить.
И Янчи похоронил старую собаку честь по чести. Подложил вниз травы, сверху набросал сучья дикой груши, лопата иногда звякала тихо, где-то ворковал голубь да тренькал колокольчик на шее старого вожака, провожая собаку в последний путь. Степь звенела на все лады, робкий ветерок неслышно крался мимо куста.
— Положи сверху колючую ветку покрепче, не то какая-нибудь поганка-лиса раскопает яму.
С той поры маленький Репейка остался при стаде один, один получал и хлебные корки, и кожу от сала, что бросали ему пастухи, — более или менее приличная кормежка полагалась только дома, вечером.
— Сусликов лови, — советовал ему Янчи, поймав бесстыдно голодный взгляд Репейки, устремленный на сокровенную котомку с припасами, — а по мне, так хоть и зайца, я не против.
Репейка крепко призадумался. К этому времени он, разумеется, прекрасно знал, что такое суслик и что такое заяц. Эти слова часто повторял Янчи, когда матери удавалось поймать полевого грызуна или неопытного зайчонка.
В этот период жизнь щенка направлял — помимо службы — исключительно желудок; он-то и говорил ему о возможности поймать суслика. Однако суслик существо глазастое. При малейшем подозрительном движении он садится на задок возле норки, потом свистнет негромко и скроется под землей. Да еще и выглянет разок — нахальства ему не занимать, — прежде чем окончательно исчезнет где-то в преисподней, куда последовать за ним невозможно. Остается только, себе в утешение, обнюхать нору и даже попробовать раскопать ее, но сусличьего мяса так не добудешь, а оно отменное лакомство.
Оставался, таким образом, заяц. И Репейка с тявканьем мчался, сломя голову, стоило Янчи крикнуть ему:
— Вон же заяц! — Но это были все старые зайцы с железными мышцами, они с презрительным равнодушием оставляли Репейку позади и даже не очень торопились уйти от него… Да еще презрительно подрагивали помпонами смешных куцых хвостов, словно посылали прощальный привет раздосадованному Репейке, оставляя позади весьма заманчивые запахи.
Сотни раз понапрасну мчался голодный Репейка, щелкая зубами, по этим удивительно пахучим тропам, как вдруг однажды из кустов выскочил прямо на него маленький зайчонок. Наконец-то Репейке удалось схватить отчаянно отбивавшегося лопоухого зверька и великолепно им пообедать.
С того времени Репейка даже не глядел в сторону старых зайцев, которые на поросшем невысокой травой пастбище щеголяли своим искусством в беге, но, едва отара ложилась на послеобеденный отдых, сразу исчезал в кустарнике, а потом стал охотиться и в лесу, нимало не подозревая о том, что для охоты требуется письменное разрешение.
Янчи был по-настоящему горд, когда щенок — а ведь Репейка в самом деле был еще щенок — появлялся к концу послеобеденного перерыва с испачканной мордой и натянутым, как барабан, животом, но старый Галамб только покачивал головой: он боялся за Репейку.
— Лучше б ты не пускал щенка, еще убьет кто-нибудь.
— А я тогда его убью, — сказал Янчи просто, но с твердой решимостью.
Однако не подобало подпаску разговаривать со старшим пастухом просто, но с твердой решимостью. Старик помолчал — у Янчи вдруг заполыхали уши, — а потом негромким вопросом положил подпаска на обе лопатки так, что тот охотно превратился бы в суслика, во всяком случае на ближайшие полчаса.
— А тогда теща твоя даст мне другую такую собаку?
Вот на это у Янчи не нашлось ответа, и не только потому, что не было у него тещи. Когда они зимой изредка подбирали со старой Репейкой подбитую дичь, это одно, но потерять собаку, — да еще такую собаку, последнего отпрыска старой Репейки, — для пастуха позор. Самому Галамбу, конечно, простили бы их тайные вылазки, старик и не сомневался в этом, ведь его любили и даже почитали в госхозе за то, что понимал он в баранах больше, чем все зоотехники вместе взятые. Правда, в старое время его тоже ценили, хоть и свысока, но сейчас он сидел на совещаниях бок о бок с директором хозяйства, а не ломал шапку в конторе перед каким-нибудь практикантом, понятия которого об овцеводстве были не больше, чем пестрый, трехнедельной свежести, носовой платок Мате Галамба.