— Так я тебе и дал — убечь… Иди-ка, иди… теперь, брат, не уйдешь!.. Иди-ка, охотник!
— Не уйдешь! — бормотал солдат, подвигаясь помаленьку.
Он никак не мог не исполнить приказания и невольно шел вперед, чувствуя вполне, что делает подло. Иногда он вдруг останавливался — объявлял, что ему нужно закурить папиросу, принимался дергать спичкой по колену, по рукаву и, видимо, старался протянуть это дело: спички не горели или гасли, окурок попадал не тем концом в рот; но при всей его изобретательности он не мог долго протянуть эти отвлекающие от цели эволюции и, воскликнув с горестью: "Эх, в какую вбухали историю!.. Эх, куда всадили!..", должен был идти.
Гаврила Кашин был в это время дома; дом, или постоялый двор, стоял на пригорке, отдельно от деревни, по другую сторону оврага, близ проселочной дороги, поднимавшейся из оврага на пригорок; дом был длинный, но ветхий, окон в девять, разделенный в средине крыльцом; большая часть окон была заколочена… Гаврила Кашин стоял за прилавком в пустой горнице, где пахло водкой, щелкал на счетах и соображал; на полках, предназначенных для водочной посуды, не было ничего; вместо штофов и другой посуды лежали баранки, булки и другие невинные предметы. Жена Гаврилы, мещанка в ситцевом немецкого покроя платье, сидела на крыльце и вязала чулок; около ее ног и вокруг крыльца бегали и ползали полураздетые дети с измазанными лицами и лежало штук шесть собак, без которых трудно обойтись человеку, поселившемуся на юру, в стороне от жилья. Собаки эти были верные хранители хозяина: они принялись лаять, когда десятский и солдат были еще на горе, шагов за полтораста от двора. Необходимым оказалось, прежде нежели идти далее, — сломать в кустах по большой палке, и только с помощью их они могли добраться до крыльца, где хозяйка прикрикнула на собак.
— Цыть вы!.. Свои идут, о дураки…
Собаки поверили и стали обнюхивать пришедших, виляя хвостами.
— Здорово! — сказал солдат.
— Здравствуй! Что давно не был? — спросила дворничиха.
— Дела, — угрюмо и коротко ответил солдат. — Дома Гаврило-то?
— В горнице.
— Водочки бы надо…
— Ишь торговать-то боимся… Поди, войди туда!..
Солдат вошел к Гавриле, который продолжал сводить счеты; десятский присел отдохнуть на крыльце. Угрюмо поздоровавшись, солдат опросил винца; Гаврило достал штоф из подполья, налил ему стаканчик и поставил штоф в сохранное место.
— Ух, братец ты мой, жарко как! — сказал солдат, не прикасаясь к стакану, и медленно отирал пот со лба.
— Я от жары-то от этой сам не знаю, куда деться, — говорил Гаврила, тыкая карандашом в язык и выводя в книге какие-то каракули. — Пятый день бьюсь со счетами — толку нет никакого… Разорился, кажется, весь дотла…
— Что уж так, дотла-то?..
— Да так и разоришься… Нанимал двор у барина на совесть — видишь ты — ему деньги даны, а барин-то, надо быть, замотался да окромя меня и другому на бумаге отдал: — получать, мол, ему с Кашина аренду… тот теперь и ломит с меня двести целковых, а не то другому отдам: другие, вишь, больше дают… Я с барином не за двести ладил; за что ладил, почесть все отдано ему, а теперь вот на, возьми!.. Велики тут барыши — двести-то целковых ему платить… Смерть одна!
— Ты бы к барину-то!..
— Где его, барина-то, искать? Его и след простыл… Его уж боле полугода нету в городе — вишь, в Питере либо в загранице.
— Ах, братец ты мой!..
— Пойдешь с сумой, право слово, пойдешь… — говорил Кашин, задумавшись и оставив на время книгу.
— Ты, Гаврила, — начал солдат, оглядываясь: — я тебе вот что… против тебя завели махину…
— Какую?
— Я тебе буду говорить вот как…
Солдат, оглянувшись на дверь, хотел было продолжать свою речь, но на пороге показался чиновник. Солдат замер на месте и вытянул руки по швам.
— Бог на помочь! — сказал чиновник.
— Здравия желаю, вашскбродие! — не удержался солдат.
— Здорово, любезный! Это вода в стакане?
— Водка, вашскбродие!
— Здесь разве торгуют водкой? — устало проговорил чиновник, опускаясь на лавку — Где же у вас патент?
Воцарилось мертвое молчание.
— Десятский! — позвал чиновник.
Хозяин бросился было из-за стойки, чтобы позвать десятского и услужить таким образом чиновнику, но последний с истинной вежливостью предупредил его.
— Не трудитесь, пожалуйста, прошу вас, не беспокойтесь… Позвольте просить у вас чернил.
Хозяин засуетился, поискал чернил на полке, под лавкой, побежал к жене, разогнал кучу ребят, столпившихся в сенях.
— Напрасно вы так… Благодарю вас!.. — сказал чиновник… — Ваше имя и фамилия?
— Гаврила Кашин.
Началось писание протокола; чернильницу подавал сам хозяин, желавший ответить тою же вежливостью, которую оказывали ему. Оправдываться, просить, предлагать помириться — он и не думал, ибо вполне понимал, что теперь "не то время", что настала такая вежливость, от которой нет никакого спасенья. Отвечая на вопросы чиновника, он в то же время старался подать ему спичку, чтобы закурить папироску, советовал взять другое перо, так как в этом мало росчерку; с своей стороны чиновник, выводя предложенным пером фразы вроде: "незаконная продажа вина, что по силе… статья… устава о наказаниях…" и т. д., предлагал мимоходом самые доброжелательные вопросы.
— Семейство ваше при вас?
— При себе имею…
— Много ли деток?
— Пять человек.
— Слава богу!
— Благодарение богу!.. Это муха там в чернилах… Самый махонький хворает все… Не знаем, как быть…
— Вы бы к доктору…
— Где у нас доктора найдешь?.. Да надо!..
— Этого оставлять так нельзя, болезнь может развиться… Имеете ли имущество?..
— Лошадь имею…
— Мне следует, — с иронической улыбкой сказал чиновник, — следует с вас получить пятьдесят целковых за то, что я вас открыл.
Ироническая улыбка, относившаяся к самому факту получения этих пятидесяти рублей, играла на устах чиновника.
— Я знаю-с! Лошадь имею… Песочку? сию минуту.
— Не беспокойтесь… Не беспокойтесь, пожалуйста… Засохнет и так… — махая написанным листом и дуя на него, говорил чиновник…
— Потрудитесь подписать.
Гаврила Кашин подписал свою фамилию.
— Благодарю вас. А у вас, должно быть, здесь хорошо летом, в лесочке-то?
— У нас место хорошее…
— Я думаю, для детей… Им здорово…
— Конечно, что… На вольном воздухе…
— Да… это очень хорошо!.. Ну-ка, любезный, — обратился чиновник к солдату, — потрудись, пожалуйста, подписать твою фамилию. Ты был свидетелем…
— Я, ваше высокоблагородие, неграмотен. Уж вы меня, сделайте милость, увольте от этого…
— Как неграмотен? а ты же показывал мне объявление?
— Ваше благородие! Сделайте милость! Шел я в город… Сделайте одолжение, отпустите!
— Нельзя, друг мой. Потрудись подписать и иди…
— Все одно уж… — сказал хозяин солдату.
— Разумеется, — подтвердил чиновник.
Солдат поглядел на них обоих.
— Вот в какое дело попал, ваше благородие… Бог с вами!
Он засучил рукав, снял шапку, взял перо и стал прилаживаться писать.
— Что писать? Я ничего не могу.
— Ну, ты эти разговоры, однако, оставь, — сказал ему чиновник серьезно. — Пиши имя и фамилию. Как тебя звать?
— Я ничего-с… к слову… Эхма-а!.. Имя, что ли?
— Имя и фамилию.
Солдат писал долго, наконец кончил, весь красный и в поту.
— Ну, вот теперь ступай.
— Мне теперь и идти-то неохота… Всадили вы меня, ваше благородие, в ха-арошее бучило!.. Извините…
Чиновник засмеялся, хозяин тоже улыбнулся.
— В отличнейшее бучило всучили…
Чиновник захохотал этому оригинальному выражению и сказал солдату:
— Ты водку-то выпей.
— Я и коснуться ее боюсь…
— Пей. Чего же?
— Ну ее к богу! Вы теперича так благородно рекомендуете, а как выпьешь — завертишься, как кубарь… Подведете бумагу, всю жизнь проклянешь! Ну ее к богу!
— Ну, как хочешь. Десятский, пей!
— Благодарим покорно. Не потребляем.
— Ну, как угодно. До свиданья!
Хозяева провожали чиновника.
— Счастливо, вашскбродие, — не утерпел сказать солдат, и когда чиновник, вежливо раскланявшись с хозяевами и с солдатом, отделился от крыльца в сопровождении десятского, — прибавил:
— Попал в кашу, нечего сказать.
— Спасибо тебе, друг любезный, — сказал ему Кашин, побледнев.
— Гаврила!
— Благодарен тебе, что ты меня разорил!
— Гаврилушко, родной! — начал было солдат, но Гаврила и жена не отвечали ему. Солдат с глубоким порывом сердечной грусти махнул рукой и сел: — словно пришибленные, сидели они долго, долго…
-
— Какая прелесть! — сказал чиновник, догоняя ритора, который все время держался в стороне и во взгляде которого чиновник мог заметить ужас. — Посмотрите, что это за прелесть!..