Дорогой Сэвил! Если ты и впрямь надеешься когда-нибудь превзойти самого Макьявелли или, пуще того, сравняться со мною, пришли доброго вина! И да успокоится на том твоя душа, вотще мятущаяся перед неравным выбором между политиками и девками! Нижайший поклон тебе, домоседу и скопидому, прославившемуся на весь Лондон недюжинным умом и фундаментальным, как ты сам, кругозором.
Рочестер.
Пьянство, которое поначалу приносило Рочестеру восторги вдохновения и феерические фейерверки фантазии, уже в скором времени, объединив усилия с подцепленной хворью, обрушилось на его здоровье, связало язык, разбередило совесть и привнесло в стихи вкус неизбывной горечи. Этот контраст можно отследить на примере двух стихотворений. Первое из них — знаменитые стансы «Осушая чашу» — начинается так:
Отлей мне чашу, бог Гефест,В такую глубину,Чтоб пить, пока не надоест,Как пили в старину;
И чтобы гладь могла приять,Как море, корабли,Пока сам хмель не сел на мельЗа мили от земли!
А второе, горькое и несчастное «Послание к даме», представляет собой иронический парафраз одноименного стихотворения Ричарда Лавлейса:
Люблю твою корму и киль,А ты — мой любишь прыщ;Твоя соперница — бутыль,А мой соперник — хлыщ…
На твой безумный взгляд хорошИ непробудный мрак:Ты беспрепятственно найдешьТропу в любой кабак…
Ты исповедуешься мнеБез страха и стыда:И я в говне, и ты в говне —Мы пара хоть куда.
Грустно размышлять о том, почему героический участник проигранных сражений при Бергене и в Даунсе, человек, сумевший не поддаться чарам, расточаемым обворожительным монархом, человек, познавший подлинную любовь (с ее уникальным сплавом поэзии, воображения, остроумия и тайного трепета) столь глубоко, что ему удался изумительный анализ этого чувства в стихотворении, открывающемся строками:
Мелькнет в ее объятьях векБыстрей, чем зимний день, —
почему, одним словом, изо всей придворной толпы за «предводителем бессмысленных полчищ» Бекингемом с такой готовностью устремился один Рочестер?
В качестве ответа на этот вопрос может быть предложено многое: голос отцовской крови, мода эпохи, личный пример друзей; не исключено и то, что в бездну отчаяния вверг Рочестера его собственный острый взгляд знатока человеческих душ (а значит, и знатока своей) — тот самый взгляд, которому он обязан репутацией непревзойденного сатирика. Бакхерст был праздным гулякой, в прелестных стихах которого редко ночевала серьезность; Сэвил — если отвлечься от его политической деятельности — играл роль развеселого Фальстафа; Рочестер же, единственный в неразлучной троице, пусть и не придерживаясь правил морали, хотя бы осознавал их существование. Он признался однажды Бернету в том, что всю жизнь «втайне ценил и почитал порядочность и благородство». Защищая право своих сатир на существование словами «есть люди, не воспитуемые и не наказуемые ничем, кроме презрительного смеха», он не лицемерил, хотя на смену оскорбленному в своих лучших чувствах пуританину, который только и мог быть автором такого высказывания, мгновенно приходил поэт и остроумец, внушающий все тому же Бернету, что «мелкая ложь в нападках — это завитушки орнамента, в отсутствие которых была бы погублена красота всего стихотворения».
Пьянство и разврат являлись ему не в очаровательно-неверном обличье мадам Рампан и прочих разбитных красоток из пьесы его друга Этериджа «Палец ей в рот не клади». Если вкус к беспутной жизни перешел к Рочестеру от отца, то и от суровой матери досталось вполне достаточно, чтобы со всей остротой осознавать, чтó за безобразие и чтó за уродство он предпочел «любви, миру и верности», неизменно поджидающим его в Эддербери. И сама эта прямодушная и вместе с тем полная предрассудков женщина, старая леди Рочестер, не смогла бы заклеймить условную «Коринну» яростней, чем ее распущенный донельзя сын, пусть и мелькают в приводимых далее строках нотки сочувствия жертве собственных страстей от ее горемычного собрата по несчастью:
Летели окрыленные часыЕе впервые явленной красы;С дарами в дверь стучали все подрядВ блаженном предвкушении услад;Пока не повелел коварный рок,Чтобы мудрец на ложе с ней возлег —И, рассмеявшись, тут же вышел прочь:«Не ступа ты, чтобы в тебе толочь!»Ее, прознав про скорый этот суд,Теперь Memento Mori все зовут;Ославлена, больна, посрамлена,Старье свое в заклад сдает она;Полгода кое-как играет роль —И засыпает на зиму, как моль,Чтобы весной — на месяц, на денек —Кого-нибудь прельстил ее манок.
«Зима», одна из четырех аллегорий времен года[33]
Не щадил Рочестер и самого себя, судя по автопортрету, набросанному в стихотворении «Распутство» (если это, конечно, автопортрет):
Встаю в двенадцать, завтракаю в два,К семи, напившись допьяна сперва,Лакея шлю, чтобы привел мне блядь,А приведет — попробуй совладать:Цена чрезмерна и сама страшна;Усну — стащив кошель, уйдет она;Во сне придут богатство и стояк,А наяву — ни пенни и никак.И если вдруг проснусь, и зол, и пьян, —Где взять, на что купить бальзам для ран?Проштрафившийся разве что лакейЗа все заплатит задницей своей?Терзаю всех, пока не выйдет хмель, —И снова до двенадцати в постель.
Таким образом, идет нешуточная война между обладающей особым даром «терзать всех» пуританкой-матерью и вечно окутанным винными парами отцом. Вслед за «парнем из Шропшира»[34] Рочестер вполне мог бы воскликнуть:
Восток, увы, сидит во мнеИ Запад — в вечной с ним войне!
В конце концов тело не выдержало двойной нагрузки, война завершилась полным истощением обоих противников, но материнская сторона все же взяла верх.
Состояние беспросветного отчаяния, в котором, похоже, только и сочинял стихи Рочестер, в существенной мере совпадало с общими настроениями эпохи. Какие надежды возлагали лучшие умы на Реставрацию — и каким горьким разочарованием ознаменовался ее приход; как твердо рассчитывали на победу над Голландией — а война обернулась сплошным позором. Обманутые ожидания, как правило, не исчезают бесследно, а превращаются в неизбывную горечь; война, закончившаяся поражением, приносит мир, но никак не чувство умиротворения. Нам не хватает испытанных на войне волнений, мы уже подсели на них, как на наркотик. В годы после замирения с Голландией английскую литературу поразила болезнь, имя которой сплин, — и британским писателям моего поколения (прозванного потерянным) это весьма знакомо. В письме Сэвилу Рочестер выразился так: «Мир с тех пор, как я могу его вспомнить, непоправимо одинаков, и тщетно было бы надеяться изменить его». Разочарование, монотонность, скука — вот что точило самые тонкие умы. Лишь менее чувствительным людям удавалось найти утешение в мелких скандалах, пришедших на смену приключениям и высоким надеждам.
Одним из таких людей был Генри Сэвил — придворный «толстяк». Любая добыча была ему хороша, а изобильные телеса давали друзьям, да и ему самому повод для вечного веселья. В сентябре 1671 года в письме болеющему у себя в деревне Рочестеру Джон Маддимен яркими красками расписал историю посягательства толстяка на честь леди Нортумберленд:
Миледи гостила у лорда Сандерленда, а кавалера разместили в примыкающих покоях, откуда он глубокой ночью, ведомый злым гением собственной похоти, и проник в ее спальню, что не составило труда, так как болт из замка он ухитрился вытащить еще накануне, а задвижка была только с его стороны. Но то ли он приступил к делу чересчур рьяно, то ли, напротив, ограничился угрожающе недвусмысленной демонстрацией собственных достоинств, — в любом случае безупречно добродетельная дама, переполошившись, принялась дергать за сонетку (к несчастью, висящую прямо у нее над головой) с такой силой, словно не только сердце несчастного сладострастника, но и весь дом оказался объят пламенем. В спальню прибежала служанка, а наш герой ретировался в безутешном отчаянии. Семья Нортумберлендов в ярости, речь идет исключительно об убийстве, так что мы, увы, скорее всего, лишимся одного из бесценных друзей; да послужит все это письмо доказательством того тезиса, что каждый должен придерживаться собственной стези и ни в коем случае не ступать на чужую.