Когда в 1895 г. Солсбери в последний раз стал премьер-министром, он, как это бывало и прежде, решил одновременно быть и своим собственным министром иностранных дел. В своем выступлении через несколько месяцев после бриллиантового юбилея он сказал: «Наша главная обязанность состоит в том, чтобы служить народу этой страны, защищать его права и интересы; но вслед за этим идет наш долг перед человечеством»[59]. Поскольку Солсбери считал, что британская гегемония в целом благотворна для мира, указанные выше обязательства не выглядели в его глазах противоречивыми. Его стратегия в международной политике была простой – он стремился защищать Великобританию, ее интересы и положение в мире, причем предпочитал избегать ненужных сложностей – таких, как союзы и секретные договоры. Он не любил того, что в разговоре с королевой назвал «активными мерами». Возможно, он косвенно намекал на своего великого соперника, Уильяма Гладстона, который, как и его Либеральная партия, считал возможным британское вмешательство за границей для устройства европейских дел или, при необходимости, из гуманитарных соображений. С точки зрения Солсбери, лучше всего было использовать влияние Великобритании для того, чтобы не давать соседним державам «хватать друг друга за глотки»[60], поскольку такой исход был обычно невыгоден для всех. Но там, где, как он полагал, на кону стояли британские интересы, премьер-министр был готов проявить твердость – вплоть до того, чтобы грозить войной. Когда с открытием Суэцкого канала Египет стал ключевым пунктом для обеспечения связи Великобритании с Индией и Дальним Востоком, британское правительство столкнулось с необходимостью контролировать эту страну независимо от того, что думали по этому поводу другие державы. К концу 1890-х гг. кабинет Солсбери оказался из-за этого на пороге военного противостояния с Францией.
Как и многие его соотечественники, маркиз был склонен думать, что иностранцы более эгоистичны и менее достойны доверия, чем англичане, а латинские народы – еще и более эмоциональны. Греков он считал «шантажистами Европы», а когда французы вошли в Тунис, то Солсбери саркастически назвал это делом «вполне соответствующим обычным французским представлениям о кодексе чести»[61]. Когда в 1880-х гг. Британия и Германия боролись за сферы влияния в Восточной Африке, премьер-министр следующим образом наставлял молодого дипломата, посылаемого на остров Занзибар: «Проблема Занзибара является одновременно и трудной, и опасной, поскольку в данном вопросе мы вынуждены иметь дело с немцами, политическая этика которых во многих отношениях отличается от нашей»[62]. Хотя Солсбери и мог порассуждать о «тщете» расширения империи, он был убежден в том, что Британия должна получать свою долю при любой возможности: «Инстинкты нации никогда не будут удовлетворены, если не давать ей возможности завладеть долей добычи, которую у нее на глазах жадно делят соседи»[63].
Нельзя сказать, что Солсбери особенно недолюбливал какой-нибудь определенный народ – если, конечно, не считать американцев. В них он видел воплощение всего того, что ему не нравилось в современном мире, – жадности, материализма, лицемерия и вульгарности. Кроме того, американцы считали демократию наилучшей формой правления. Во время Гражданской войны в США он был пылким сторонником Конфедерации – отчасти потому, что южан считал джентльменами, а северян – нет. Тем не менее он также опасался и роста могущества США. В 1902 г. он мрачно писал: «Это очень печально, но я боюсь, что Америка вот-вот вырвется вперед и ничто более не восстановит равенства сил между нами. Если бы мы вмешались в войну Конфедерации, то получили бы возможность уменьшить потенциал Соединенных Штатов до приемлемого уровня. Но ни одной нации история не дает подобного шанса дважды»[64].
Такие взгляды на иностранцев не мешали Солсбери руководить внешней политикой и достигать конкретных целей в отношениях с другими державами. В частности, в конце 1880-х гг. он заключил с Италией и Австрией соглашения по обеспечению status quo в Средиземноморье. Чтобы обезопасить Египет от французов, которые не простили Англии его захвата в 1882 г., Солсбери поддерживал хорошие отношения с Германией. Хотя маркизу и не нравилась растущая роль общественного мнения в международных вопросах, он порой находил его полезным там, где нужно было избавиться от нежелательных обязательств или союзов. Когда в 1890-х гг. Германия предлагала единым фронтом выступить против Франции, Солсбери на словах сожалел, что его руки связаны: «Ни народ, ни парламент ни при каких обстоятельствах не примут того, что правительство несколькими годами ранее подписало секретный договор, обязывающий страну вступить в войну»[65]. Кроме того, он воспользовался отсутствием у Великобритании кодифицированной конституции, заявив, что закон в принципе запрещает заключать в мирное время соглашения, которые могут привести к войне[66]. Впрочем, более важным в таких делах оставался тот факт, что наличие крупнейшего в мире военного флота и преимущества островного положения позволяли Великобритании проводить относительно независимую международную политику.
Изо всех сил стараясь сохранить для страны свободу маневра, Солсбери также пытался предотвратить и возникновение направленных против Англии политических блоков. В 1888 г. он произнес в Карнарвоне речь, где говорилось, что нации должны вести дела с соседями так же, как это делают здравомыслящие домовладельцы: «Если вы хотите поладить с людьми, живущими поблизости, не стоит постоянно искать возможностей что-нибудь выиграть за их счет; нужно воспринимать их и свои притязания с точки зрения справедливости и добрососедства. С одной стороны, никогда нельзя жертвовать существенными и подлинными правами, на которые, с вашей точки зрения, кто-либо покушается. Но с другой стороны, не следует и раздувать незначительные противоречия в ожесточенные конфликты, принимая всякое расхождение во взглядах за угрозу первостепенной важности».
Те же, кто пренебрегает осторожностью и ведет себя с соседями неразумно, должны были, с точки зрения Солсбери, «обнаружить, что им противостоят объединенные силы этих соседей»[67].
В соответствии с давней традицией британской политики, Солсбери считал, что если уж союзы и должны существовать, то пусть их тогда будет два или больше и пусть они будут лучше направлены друг против друга, нежели против Великобритании. Отношения последней с Европой обычно устраивались тем лучше, чем больше было держав, с которыми Британия находилась на дружеской ноге. Равновесие сил на континенте также шло на пользу Лондону, который благодаря этому мог маневрировать между различными группировками. Солсбери смог убедить себя в том, что, действуя подобным образом, Великобритания служит общему благу – хотя трудно сказать, думают ли так правительства других стран. В Карнарвоне он заявлял: «Нет вещей более противоположных друг другу, чем добросердечное стремление поддерживать хорошие отношения с соседями и высокомерный дух угрюмой изоляции, скрывающийся под маской «невмешательства». Мы являемся частью европейского сообщества и обязаны действовать соответственно»[68].
Хотя Солсбери сам и не любил того, что называл «трепом об изоляции»[69], но его внешнюю политику все же охарактеризовали как изоляционистскую. Когда в 1896 г. королева Виктория указала на то, что Великобритания кажется несколько изолированной, маркиз резко возразил ей, сказав, что изоляция «заключает в себе куда меньшую угрозу, чем опасность быть втянутыми в войны, которые нас не касаются». Эту точку зрения разделяли и его товарищи по Консервативной партии. Выступая в 1896 г. на собрании консерваторов, лорд Гошен, первый лорд адмиралтейства, сказал: «Наша изоляция не вызвана слабостью или самоуничижением; мы ступили на этот путь намеренно, чтобы иметь возможность действовать по собственному выбору в любых возможных обстоятельствах»[70]. В том же году сначала некий канадский политик, а затем и Джозеф Чемберлен добавили к слову «изоляция» прилагательное «блестящая», и это новое выражение распространилось с удивительной быстротой. «Блестящая изоляция» и искусное управление балансом сил были, как утверждалось, не просто сознательным политическим выбором, но выбором, освященным традицией, восходящей по меньшей мере к временам Елизаветы I, лавировавшей между Францией и Испанией в целях обеспечения безопасности своей страны[71]. Исследователь ее правления писал: «Равновесие сил на континенте соответствовало ее интересам так же, как оно обычно соответствует интересам нашей страны». Монтэгю Берроуз, чичел-профессор[72] современной истории в Оксфорде, наделил концепцию «баланса» почти мистическим значением и одобрительно цитировал Эдмунда Берка, говорившего, что среди всех держав Британия в наибольшей мере пригодна к тому, чтобы этот баланс поддерживать. «Не будет преувеличением сказать, – с гордостью заявлял Берроуз, – что это (деятельность Британии по сохранению равновесия сил на континенте) было спасением Европы»[73].